Мое происхождение
Здесь настал подходящий момент повернуть стрелку часов назад и рассказать, кто я такой и откуда.
Я родился 11 июля 1923 года в семье ассимилированных евреев в маленьком городке Чиешин в польской Силезии близ чешской границы, в пятидесяти километрах от места, где будет построен концентрационный лагерь Освенцим. Мой отец Марк родился во Львове (Lemberg) в 1893 году и провел свою юность в Вене. Его предки, чья фамилия изначально писалась Пиепес, с начала XIX века в своем родном городе были известными гражданами среди евреев — реформатов. В 1840‑х годах один из наших предков по имени Бернард, служивший секретарем еврейской общины, взял на себя инициативу и пригласил во Львов раввина — реформата, который возглавил общину под названием «Прогрессивный храм», состоявшую главным образом из людей свободных профессий. Хотя по современным стандартам «прогрессивный» иудаизм того времени был довольно консервативным, ортодоксальные евреи чувствовали себя настолько оскорбленными, что один из них, проникнув на кухню и подлив яда в еду, отравил нового раввина и одну из его дочерей.
В 1914 году отец вступил в Польский легион, который Юзеф Пилсудский создавал под германо — австрийским покровительством, чтобы бороться за независимость Польши. Отец оставался на службе вплоть до 1918 года, воевал против русских в Галиции под псевдонимом Мариан Ольшевский. Я не знаю, что он испытал, потому что, как и большинство людей, близко видевших войну, он не любил говорить о ней. В этот период он подружился с некоторыми офицерами, которые впоследствии стояли во главе Польской республики, и эта дружба оказалась весьма полезной в предвоенный период и для нашего побега из Польши.
Моя мать, Сара София Хаскельберг, которую друзья и члены семьи звали Зося, была девятой из одиннадцати детей преуспевающего хасидского бизнесмена из Варшавы. Мать вспоминала его как веселого человека, bon vivant , который любил есть, пить и громко распевать песни плохим голосом. У него были обширные дела с русским правительством. Он поставлял обмундирование и оружие для российской армии. Он приобрел во владение значительное количество недвижимости в Варшаве и ее пригородах. Некоторые из маминых братьев до войны учились в Бельгии в технических институтах и школах — интернатах. Семья обычно проводила лето в курортном городке около Варшавы, где дедушка имел виллу. Переезжали туда в канун еврейской пасхи, еще до окончания школьных занятий, и возвращались после начала занятий в сентябре. В Варшаве они жили в доме, которым владел дедушка. Вплоть до 1939 года там не было ванной (хотя туалет был) и приходилось мыться в раковине на кухне.
Когда летом 1915 года русские оставили Варшаву, они заставили маминого отца уехать с ними, возможно для того, чтобы он не передал немцам то, что знал о русской армии. Следующие три года он провел в России, один из них уже при коммунистическом режиме. Благодаря связям с немцами было устроено так, что в 1918 году он смог вернуться домой, но его место должны были занять два сына, Генри и Герман. Оба женились на русских женщинах и прожили свою жизнь в Советском Союзе. Герман погиб в период сталинских репрессий. Он был арестован в ноябре 1937 года и сразу же казнен.
Мы считали канун Рождества 1902 года днем рождения моей матери, но это было не точно, потому что еврейские семьи в Российской империи часто меняли дни рождения сыновей и дочерей, чтобы сыновья могли избежать призыва в армию. (И действительно, ее брат Леон, эмигрировавший в Палестину в 1920‑е годы, указал 28 декабря 1902 года как дату своего рождения). Мой дед по материнской линии умер от рака в год, когда я родился. Мать моей матери, которую я хорошо помню, мало говорила по — польски, так что мы почти не общались. Она погибла во время холокоста в возрасте семидесяти трех лет. Ее депортировали и отравили газом в нацистском лагере смерти Треблинка. Иногда после школы я заходил к ней, и меня всегда щедро кормили, но я не помню, чтобы она когда — либо навещала нас.
Мои родители встретились в 1920 году, когда отец жил в Варшаве. Мать рассказывала мне, что она впервые услышала о нем от подруги, которая жаловалась, что Марек Пайпс не уделял ей внимания, когда по делу приходил к ее отцу. Мать ответила с уверенностью, что вот она сумела бы сделать так, чтобы он пригласил ее на свидание. Она позвонила ему в офис и притворилась, что видела его в ресторане, куда, как она слышала, он часто ходил. Заинтригованный, он проглотил наживку и пригласил ее на свидание. Так началась любовная история, которая два года спустя закончилась браком. Свадьбу сыграли в сентябре 1922 года, после чего мои родители переехали в Чиешин, где два года ранее отец с двумя партнерами, одним из которых был его будущий шурин, открыли шоколадную фабрику «Деа». Она существует до сих пор под названием «Ольза» и производит популярные вафли «Принц Поло». Город был (и остается) разделенным рекой: восточная часть была польской, а западная принадлежала Чехословакии. Евреи жили там по крайней мере с начала XVI века.
Мы провели только четыре года в Чиешине, и я плохо помню родной город. Я родился в двухэтажном доме, который стоит до сих пор. Когда 70 лет спустя мэр Чиешина присвоил мне звание почетного гражданина города, я упомянул во время церемонии три случая из моего детства, которые врезались в мою память. Я помнил, как мать сделала мне сандвич из ржаного хлеба с редиской, намазанный толстым слоем масла. Когда я ел его перед домом, редиска упала. Так я узнал, что такое потеря. Рядом жил соседский мальчик моего возраста, у которого была лошадка — качалка, покрытая блестящей кожей. Мне очень хотелось точно такую же. Так я познакомился с завистью. И наконец, мои родители рассказали мне, что как — то раз я пригласил своих друзей в продуктовый магазин и дал каждому по апельсину. Когда владелец спросил, кто заплатит, я ответил: «Родители». Так, заключил я, я понял, что такое коммунизм, а именно, что платит кто — то другой.
Я был в Чиешине еще несколько раз после того, как мы переехали: один раз во время зимних каникул 1937–1938 года, а второй раз в феврале 1939‑го, после того как польское правительство заставило чехов, преданных союзниками в Мюнхене, отдать свою половину Чие- шина. Когда я шел по его покинутым улицам, меня наполняло чувство стыда за свою страну.
Население говорило на польском, немецком и чешском языках, переходя с одного на другой. Дома мои родители говорили на польском или на немецком. Со мной они говорили исключительно на немецком языке и нанимали немецкоговорящих нянь. Но я играл с детьми, которые говорили по — польски, и я тоже его выучил. В результате в возрасте трех — четырех лет я был двуязычным.
Должно быть, американцам трудно представить себе пересечение многих культурных течений в географическом центре Европы[1]. Несмотря на то что в Америке много этнических групп, английский язык и его наследие всегда доминировали в ее культуре. Там, откуда я родом, различные культуры равноправно сосуществовали. Такая ситуация позволяла воспринимать тонкие особенности иностранного образа мысли.
В 1928 году, продав «Деа», отец перевез нашу маленькую семью на короткий период в Краков, где жила его сестра с мужем и двумя сыновьями; там же жили родители отца. Его отец Клеменс (или Калеб) родился в 1843 году, в эпоху Меттерниха. Я помню высокого горделивого джентльмена, который разрешал мне поцеловать его бородатое лицо, но никогда со мной не говорил. Он умер в 1935 году. В Кракове вместе с шурином и партнером отец основал еще одну шоколадную фабрику, филиал венской фирмы «Пищингер и Ко», которая специализировалась на выпуске шоколадных вафель. (Она работает и сегодня под названием «Вавель».) Мы прожили в Кракове меньше года. Доверив руководство фабрикой шурину и партнеру, отец перевез нас в Варшаву, намереваясь открыть там сеть магазинов по продаже шоколада. Но вскоре разразился мировой экономический кризис. Отец прекратил сотрудничество с Пищенгером и вышел из дела. Он занялся импортом, закупая фрукты, главным образом в Испании и Португалии, на валютные средства, выделенные ему друзьями в правительстве. Этих доходов, дополненных доходами матери от недвижимости, хватало на скромное существование. Я мог бы добавить, что отец не был создан для бизнеса. Несмотря на то что у него были хорошие идеи, ему не хватало упорства претворить их в жизнь, ему быстро надоедала каждодневная рутина руководства. Мои родители вели жизнь легкую и приятную: позже, когда жить стало тяжелее, отец вспоминал с ностальгией о том, как главной проблемой, которую мать решала каждое утро, было, в каком кафе провести время. У него была репутация щеголя: он входил в число самых модных и хорошо одетых мужчин Варшавы. У нас всегда была служанка, которая готовила, чистила и каждое утро разводила огонь в облицованных кафелем печках, обогревавших дом. Она спала на кухне, и ее зарплата составляла 5 или 6 долларов в месяц плюс жилье и питание.
Переехав в Варшаву, мы сначала поселились в одной комнате в пансионе дамы из Вены. Там мы познакомились с одной парой из Вены, Оскаром и Эмми Бюргер, которым суждено было стать нашими самыми близкими друзьями на всю жизнь. Оскар Бюргер был представителем австрийской компании Steyr — Daimler — Риск в Польше, производившей небольшие автомобили, предшественники «Фольксвагена». У них был сын Ганс, на год моложе меня. Вскоре мы сняли отдельные квартиры в одном доме, в другой части города, но когда были вынуждены освободить нашу квартиру, мы съехались с ними и следующие пять лет жили вместе. Наши родители были неразлучны, а Ганс стал мне как брат.
Толстой писал другу, что «дети находятся — и тем больше, чем моложе — всегда в том состоянии, которое врачи называют первой степенью гипноза». Я помню мое детство именно таким. Я жил в своем собственном мире и лишь изредка входил в контакт с «реальным» миром. Вплоть до отрочества все, что я пережил, кроме моих мыслей и чувств, казалось, лежало вне меня и было не совсем реальным: как будто я жил в гипнотическом трансе, иногда выходя из него и снова в него погружаясь.
Когда мне было восемь или девять лет, мать научила меня одной короткой молитве по — немецки. Позже я узнал, что автором этой молитвы была поэтесса эпохи романтизма Луиза Гензель.
Muede bin ich, geh’ zur Ruh,
Schliesse beide Auglein zu;
Vater, lass die Augen dein
Ueber meinem Bette sein[2] .
Ни тогда, ни позже я не испытывал сомнений в существовании Бога или Божественного провидения. Также я никогда не чувствовал потребности в доказательствах относительно того или другого. Более того, я всегда был абсолютно убежден в существовании Бога, потому что его присутствие чувствуется везде; все остальное казалось и кажется до сих пор условным и сомнительным.
Возможно, это объясняет, почему у меня было счастливое детство. На семейных фотографиях, которые мы умудрились спасти во время войны, я всегда снят улыбающимся, по крайней мере до того, как пришла тревожная юность. Внешний мир существовал для того, чтобы наслаждаться им время от времени, но если он становился угрожающим, я всегда мог найти убежище в своем внутреннем мире. Это чувство пережило мое детство и в какой — то степени сопровождало меня всю дальнейшую жизнь. Даже события Второй мировой войны, которые могли стоить мне жизни, казалось, не касались меня и поэтому не были неизбежными. Я был вполне уверен, что все кончится хорошо.
Тем не менее у меня была одна проблема с религией. Если, рассуждал я лет в тринадцать — четырнадцать, все, что существовало, происходило от вечного Бога, тогда всё, каждое существо, неважно, насколько маленькое, каждое событие, неважно насколько незначительное, должно существовать вечно. Но на деле сущее постоянно исчезало без следа. Рассматривая на уроке биологии в микроскоп амебу, я задавал себе вопрос: действительно ли Бог был в ответе за каждую из тех, которые когда — либо существовали? Рассматривая старые фотографии, я задавался вопросом, помнил ли Бог этого человека в толпе или эту лошадь, впряженную в телегу, ведь они уже давно умерли? Я так никогда и не разрешил этот вопрос для себя. Моя любовь к истории в какой — то степени происходила из этой неразрешенной проблемы. Касаясь событий, которые были в прошлом и казались нам навсегда ушедшими, я в какой — то степени возвращал их к жизни и таким образом побеждал время.
Репутация предвоенной Польши как государства фашистского и антисемитского такова, что задаешься вопросом, как мог еврейский подросток вообще жить там в состоянии ином, чем сплошное страдание и отчаяние? Термин «фашизм» был предметом такой манипуляции советских коммунистов, начиная с 20‑х годов, что он потерял всякий смысл. Итальянский фашизм — фашизм в исконном и точном значении этого слова — вырос из радикального социалистического движения, возглавлявшегося до 1914 года Бенито Муссолини. Во время Первой мировой войны, под впечатлением от патриотического подъема, охватившего Европу, и от легкости, с которой национальная принадлежность взяла верх над классовой принадлежностью, Муссолини привил национализм к социализму, провозгласив, что классовая борьба в современном мире противопоставляла не граждан одной страны, как учили социалисты, а страны и нации, одни из которых были богатыми и эксплуататорскими, в то время как другие — бедными и эксплуатируемыми. Постепенно Муссолини отменил соперничающие партии, ввел всеобъемлющую цензуру и заставил предпринимателей сотрудничать с профсоюзами под общим руководством государства. Это было мягким вариантом того, что произошло в Советском Союзе.
Ничего подобного не было в предвоенной Польше. До 1926 года Польша пыталась следовать демократическому курсу, но трудности оказались непреодолимыми, так как коммунисты и социалисты боролись с националистами и были нарушены права меньшинств, составлявших треть населения страны. В мае 1926 года Пилсудский, не принимавший участия в политике в предыдущие годы, совершил государственный переворот. Но он не выходил за определенные рамки: политические партии продолжали существовать открыто, свобода прессы соблюдалась и суды сохранили свою независимость. Несмотря на то что военные играли значительную роль в правительстве и Пилсудский мог отвергать предложения парламента, это была ненасильственная и мягкая диктатура. Вплоть до его смерти в 1935 году Польша оставалась традиционным авторитарным режимом, который имел мало общего с фашистской Италией и ничего общего с нацистской Германией.
Всеобщее представление о польском антисемитизме также нуждается в некоторой коррекции. Без сомнения, определяющим критерием принадлежности к польской нации поляки считали приверженность католической церкви. Таким образом, православные украинцы или евреи не считались настоящими поляками, независимо от того, насколько они были преданы Польше и ее культуре. Это было результатом ста двадцати лет иностранной оккупации, в течение которых католическая церковь объединяла нацию. Население было пронизано враждебностью к евреям, столетиями внушаемой католической церковью. Это был не расистский антисемитизм, но от этого не менее болезненный, так как еврей мог его избежать только путем отрицания своей религии и своего народа, и даже тогда в глазах поляка еврей никогда полностью не мог избавиться от своего происхождения. Тем не менее не было открытой дискриминации евреев (кроме как в правительстве и в среде военных) и не было погромов. Большинство ортодоксальных евреев жили по своему собственному выбору в изолированных общинах, потому что такой образ жизни способствовал соблюдению религиозных традиций. Ассимилированные евреи, какими были мы, жили вне таких общин, в некоем промежуточном мире, но я должен сказать, что у меня было больше общего с образованными поляками, чем с ортодоксальными евреями, которые относились к нам как к вероотступникам.
Благодаря всем этим факторам польско — еврейский ребенок из среднего класса мог быть вполне счастливым в Польше до 1935 года. Конечно, были неприятные инциденты. В начале 1930‑х мы жили в микрорайоне, где были единственными явными евреями. Это иногда приводило к оскорбительным выпадам. Один раз еврейский юноша из семьи крещеных евреев обозвал меня жидом. Я крикнул в ответ: «Сам жид», после чего он ударил меня до крови в голову перочинным ножом. Его родители долго извинялись. Но я не могу сказать, что мои детские годы были очень омрачены такими редкими инцидентами. Мы вели нормальную жизнь: зимой катались на коньках и лыжах, летом ездили за город на пикники, купались в большом бассейне «Легия» и ходили в кино.
Я ни в коей мере не был выдающимся ребенком и никаких заметных в раннем возрасте талантов у меня не обнаруживалось. Я мало читал. Однако меня считали очень симпатичным мальчиком: мой смугловатый цвет лица и как смоль черные волосы (моя мать настаивала, чтобы у меня была челка) были предметом восхищения, и меня часто принимали за индуса или перса. Одной из травм отрочества было то, что вдруг это всеобщее восхищение прекратилось.
Довольно странным для человека, который станет впоследствии профессиональным писателем, было то, что в молодости я испытывал трудность с изложением своих мыслей на бумаге. Но говорил я с большой легкостью и в старших классах развлекал своих одноклассников импровизированными историями, в которых они фигурировали как действующие лица. Этот талант мне пригодился много лет спустя, давая мне возможность держать моих детей и внуков в напряженном ожидании, каждый вечер рассказывая им истории перед сном. Тем не менее для меня было сущей пыткой писать школьные сочинения. Я научился хорошо писать позже, когда образы сами возникали в моем сознании и выражали мои мысли.