Как трудно мне давалась профессия. Как мучил он меня, да и себя, наверное, тоже. "Ну что там наш плантатор?" - спрашивал меня при встрече Габрилович. Или: "Вы еще живы?" Он-то уж знал! Они с Райзманом сделали пять картин, позднее еще и шестую. "С ним лучше не спорить",- учил меня Евгений Иосифович.
Я со временем наловчился, делая вариант за вариантом одной и той же сцены, подкладывать ему в конце концов свой первый вариант, как якобы восьмой или девятый, смотря по обстоятельствам,- и это иногда сходило. В действительности первый вариант и есть чаще всего самый лучший, в нем еще таится свежесть импровизации. Но сознание того, что он восьмой, и, стало быть, сценарист, этот потенциальный халтурщик, выложился наконец-то до дна, до седьмого пота,- успокаивало. И впрямь плантатор!
Зато на съемках, на площадке, с актерами, то есть там, где он занимался своим прямым делом, это была сама легкость. Веселый взгляд, завораживающий голос, кошачья пластика. И никакой тебе дотошности.
Два разных человека.
Помню, как он донимал меня разговорами об Антониони. Почему-то он привязался тогда именно к Антониони и его "рефлектирующим героям", которым мы в нашем фильме должны дать бой, показав нашего, советского героя, свободного от рефлексий. Я, как мог, возражал, ухмылялся, чем приводил его в ярость, выражавшуюся в краске лица и даже в повышении голоса, чего он себе вообще не позволял,- спорить было бесполезно, не зря предупреждал меня Габрилович. Вот еще, кстати, режиссерский характер: в любой полемике он, Юлий Яковлевич, должен взять верх, иначе быть не может. И вот в один из болшевских дней, как раз в разгар наших споров, вывесили табличку с названием очередного фильма, идущего в кинозале: "Затмение". "Вот хорошо,обрадовался Райзман,- как кстати: посмотрим вашего Антониони!"
Мы сели рядом. В течение всего фильма он молчал; в какой-то момент мне показалось, что он часто дышит, и я скосил глаза, совсем как в рассказе Ромма о Сталине, смотрящем "Огни большого города" - был у Михаила Ильича такой рассказ. И как в том рассказе, где адмирал Исаков, сидящий рядом со Сталиным, увидел слезы на его глазах, так и я, взглянув украдкой, увидел ну, может быть, не слезы, но какой-то странный блеск глаз у моего Юлия Яковлевича. Когда пошел финальный кадр с Моникой Витти и Аленом Делоном, их долгий неподвижный взгляд, устремленный куда-то в сторону, в одну точку,он стиснул мою руку, чего с ним никогда не случалось, и проронил одну только фразу: "Великая картина!"
Больше к этой теме - по поводу Антониони - мы не возвращались...
Это вот резкое несовпадение его артистического дара с его же взглядами и высказываниями, почерпнутыми то ли из газет и телевизора, то ли еще откуда-то, поражало, и, наверное, не меня одного среди знавших его людей. Тут не было двоемыслия, как ни странно. Тот же Габрилович по многу раз в день, глядя на часы, бегал к себе в комнату слушать то "Немецкую волну", то "Свободу", в промежутках создавая "положительных героев" соцреализма, очеловеченных его талантом; сам он с мужеством и печалью признавался в этом на склоне лет. Юткевич также не пропускал "голосов", привозил мне Бунина "Окаянные дни", за что ему спасибо, а в промежутках писал свои бесконечные книги о "Лениниане", да и фильмов на эту тему снял достаточно, при участии того же Габриловича ("Смотрели "Ленина в Париже"? говорил он мне.- Ну, что скажете? Какого я там левачка подпустил, а?" совершенно серьезно!). Юлий Яковлевич мой также слушал "голоса", но затем лишь, чтобы сказать мне наутро, как они там всё врут, сволочи. В 1968 году, во время пражских событий, он на полном серьезе уверял меня и Андрея Смирнова, что наши поступили совершенно правильно, введя туда танки, а иначе вошли бы войска ФРГ - бундесвер. "Кто вам это сказал?!" - возмущались мы. "Как - кто? Вы не смотрели Юрия Жукова по телевизору?"
И не врал, не придуривался. Он действительно верил тому, что говорят в программе "Время". "Академик Сахаров - крупный физик, кто с этим спорит. Но зачем же он полез в политику, что он в ней понимает. Учит, понимаешь ли, Леонида Ильича".
Можно представить себе нас с Андреем, и особенно, конечно, Андрея с его несдержанностью, во время таких разговоров. "Да вы что, охренели, Юлий Яковлевич!" - орал Андрей, не смущаясь разницей в возрасте. И старик, надо сказать, не обижался, поскольку любил Андрея. Но стоял на своем.
Что же, думал я всегда, можно требовать от какой-нибудь домохозяйки Марьи Ивановны, которой ежевечерне пудрит мозги Юрий Жуков, если даже режиссер с мировым именем верит этой топорной пропаганде - "если б не наши, то в Прагу вошли бы немцы!"
А вот еще вспомнилось: уже годы спустя, на картине "Время желаний", привязался ко мне с вопросом по поводу нашего героя: а чем он проявляет себя как коммунист? Напомню тем, кто видел картину: речь о персонаже, которого играет Папанов. Причем тут коммунист и как он должен себя проявлять?
- Да полно, умен ли этот человек?! - скажет читатель.
Умен, отвечу я. Но не тем обыкновенным умом, обнимающим мир знаний как бы отдельно от мира чувств,- другим.
Он самородок.
Слово это почему-то прилагается к выходцам из деревенского люда. Так и видишь широкоскулого парня с пытливым взглядом. Но уж никак не столичного пижона с еврейским папой портным. Такому мальчику полагалось бы зубрить науки в университете, этот же волочился за балеринами, посещал ресторан "Националь" и ипподром, так толком и не научившись грамоте. В годы военного коммунизма, как рассказывал мне сам Райзман, они с Рубеном Симоновым отплясывали чечетку в каких-то шалманах за мешок пшена.
Насчет грамоты - не преувеличение. Народный артист, профессор Райзман писал с грамматическими ошибками, что называется корову через ять, почерком человека, редко державшего в руке перо. Как он мог с таким правописанием окончить Московский университет, как значится в его биографии,- ума не приложу. Скорее всего, это миф, и нигде он не учился, разве что в начальных классах гимназии.
Нигде не учился - и все умел.
Он рассказывал мне, как, живя у Шолохова в Вешенской, в пору "Поднятой целины", ездил с ним на охоту. Никогда до этого он не держал в руках ружье; ничего не оставалось, как следить за Шолоховым, подражая ему. И уж так хорошо подражал, что с первого же раза подстрелил утку. Шолохов потом долго допытывался, смотрел недоверчиво: "ты раньше охотился, не ври!"
А заключил так: "Ну и мимикрия же у тебя!" Что он имел в виду, я так и не понял, говорит Юлий Яковлевич.
На съемках "Коммуниста" он показывал актрисе Софье Павловой, как деревенская баба кормит грудью младенца, и вся съемочная группа, рассказывают, сбежалась смотреть.
В нем была щепетильная добросовестность профессионала, заставлявшая вспомнить о знаменитом Райзмане-старшем, обшивавшем, как говорят, всю артистическую Москву. Что-то было в его отношениях с властью от отношений мастера и заказчика. Порой он искренне недоумевал, слушая наши с Андреем Смирновым речи: как же вы можете так рассуждать, ведь вы, стало быть, обманываете государство, а оно вам деньги платит!
На съемках он забывался. Тут он мог "обмануть" государство, не отдавая себе в том отчета. Тут улетучивались все соображения, политические взгляды, споры и даже страхи. Все побоку, перед глазами - кадр.
Когда-то, в тридцатые годы, он мог сильно пострадать, наотрез отказавшись вставить в картину (кажется, это была "Последняя ночь") образ товарища Сталина, о чем настойчиво просили тогдашний директор студии и сам министр. "Но это не монтируется,- объяснял он им,- это не в сюжете" - и притом без всякого лукавства, чистосердечно. Он и нам признавался уже десятилетия спустя: не монтировалось.
На "Визите вежливости", на съемках, накинулся на нас с оператором: мы вдруг испугались и предложили несколько "смягчить" сцену в ночном клубе, в Неаполе, переодев наших моряков в штатское, чтобы они не так уж бросались в глаза в своих белых кителях. Или хотя бы снять вариант на крайний случай. Уж очень вызывающе. "Вот и прекрасно! - еще больше воодушевлялся наш режиссер.- Белые кителя на этом фоне! Хватит обсуждений, надоели эти ваши страхи - всё, давайте снимать!"
Это был другой Райзман - Райзман на съемочной площадке. Те, кто знал его смолоду, рисовали образ обольстителя-донжуана, разбившего, как говорили, не одно женское сердце. Он и в почтенные годы сохранил интерес к прекрасному полу. Как все в его жизни, это связано было с профессией, женщины, с которыми он работал, актрисы, которых снимал, всегда чувствовали в нем мужчину, на этот счет есть много признаний. Сам Юлий Яковлевич признавался, что всегда испытывал к героиням своих фильмов тайное влечение, порой, впрочем, и явное. Как ни обидно, интерес этот сразу же пропадал с окончанием съемок. В этом он весь.
Он не принадлежал к числу тех, о ком говорят "интересный человек". Прожив долгую жизнь, в которой были и кинематографическая юность с Протазановым, и Пудовкин, и Довженко, и война, Берлин 1945-го, подписание акта о капитуляции, которое он снимал с разрешения Жукова, и годы опалы и изгнания после фильма "Поезд идет на восток",- прожив такую жизнь, он не умел и не любил вспоминать. Возвращался к прошлому редко и неохотно; похоже, оно переставало быть ему интересным после того, как минуло. Прошло - и прошло.
После того как Райзмана не стало, мы, его близкие, попытались разобраться в его архиве; пригласили специалиста из Музея кино. Увы, ничего примечательного там не нашлось. Какие-то грамоты к юбилеям, адреса в кожаных папках. Ни содержательных писем, ни дневников, он их не вел, ни каких-либо иных материалов, которые стоило бы сохранить, воспроизвести. Не осталось ничего, кроме фильмов. В них он был интересен.
Есть тут какая-то мистическая закономерность. Когда-то, познакомившись поближе, в поездках, с Сергеем Герасимовым, я был потрясен блестящим талантом этого человека, увы, так скромно и поверхностно проявившемся в его фильмах. Он жил как бы другой, полной жизнью среди многочисленных учеников, поклонников и друзей - дома, на студии, во ВГИКе, в Союзе кинематографистов, в Союзе обществ дружбы; там, всюду был он блистателен и неотразим. Он-то уж, конечно, понимал, что никакая ФРГ не собиралась напасть на бедную Чехословакию. Он, как у нас говорилось, "все понимал". Однажды в Ереване, в гостинице, за завтраком, он, помнится, подсел к нам за столик - ко мне и Марлену Хуциеву - и сказал вдруг ни с того, ни с сего: "Вот так, встать утром, надеть свежую сорочку и начать все заново, без вранья!" Мы только переглянулись с Марленом. Фразу эту мы потом вставили в "Июльский дождь", так она нас тогда впечатлила. Вечером, в номере у Герасимова, мы слушали позднего Пастернака в его исполнении массу стихов, он помнил их все наизусть...
Может быть, двойная жизнь, думаю я сейчас, жизнь человека, который "все понимает", на самом-то деле менее плодотворна для художника, для искусства, чем жизнь даже отсталого конформиста, искренне верящего в то, что он делает, и, может, только ощупью пробирающегося к истине... Это вопрос, не имеющий ясного ответа. Он, так сказать, для размышлений.