А у Сергея никакого выхода в литературу не было. Единственной надеждой оставался Ю. Н. Тынянов, хотя Рудаков был знаком и с другими передовыми литературоведами — Г. А. Гуковским, вдохновенно открывавшим тогда заново русский литературный XVIII век, Н. Л. Степановым — секретарем Тынянова, вообще с представителями «ленинградской школы», как их называли враждующие с ними московские литературоведы. Пределом мечтаний Рудакова было участие в изданиях «Библиотеки поэта», где можно было заниматься и текстологической подготовкой, и анализом стихов, не боясь получить кличку «формалиста». Вторым его недостижимым идеалом был Пушкинский Дом. Но никто не мог предложить Рудакову место научного сотрудника при отсутствии у него диплома или заключить договор в «Библиотеке поэта» при его нереализованных способностях и очевидных задатках конкурента. Что касается Кюхельбекера и сотрудничества с Ю. Н. Тыняновым, то даже если отвлечься от социального неблагополучной положения Рудакова, жизнь показала, во что вылилась эта работа: в сборник стихотворений Кюхельбекера, вышедший в малой серии «Библиотеки поэта» только в 1937 году. Вернувшийся из Воронежа Рудаков мог увидеть там на странице 284 указание Тынянова на помощь, оказанную ему в этой работе С. Б. Рудаковым. Год был тот самый, исторический, 1937-й! Рудаков хоть и вернулся, но все же был дворянином, и больше ничего для него Ю. Н. Тынянов сделать не мог, т. е. не мог помочь ему продвинуться в желаемом направлении. В рукописной характеристике, которую он дал для подкрепления хлопот о возвращении Рудакова в Ленинград, Тынянов отозвался о его работе пространнее: «Сергей Борисович Рудаков является талантливым литературоведом-текстологом. Работая под моим руководством по подготовке к печати собрания сочинений Кюхельбекера для "Библиотеки поэта", он проявил в сборе печатных текстов и в сличении их с рукописями не только исключительную тщательность, умелость и текстологическую подготовку, но и подлинное научное чутье материала. Эти качества заставляют предполагать, что если С. Б. Рудаков будет продолжать свои работы по изданию русских классиков, он, несомненно, будет одним из ценных работников по истории русской литературы».
Эта рекомендация датирована 5 декабря 1935 года. Копию ее Лина Самойловна прислала в Воронеж, и уж, конечно, Сергей Борисович не преминул показать ее Мандельштамам. Но какое дело Надежде Яковлевне до мнения Тынянова? Ведь она и его включила в ряд людей, которые «не хотели думать»: «Шкловский, Тынянов, Эйхенбаум, Гуковский, цвет литературоведения двадцатых годов, — о чем с ними можно было говорить? Они пересказывали то, о чем написали в книгах, и на живую речь не реагировали». Из книги мы узнаем, что имена этих ученых все же импонировали ей. Правда, отзыв Тынянова о Рудакове она переносит на другое лицо. Оказывается, не Рудаков был учеником Тынянова, а Калецкий, и это-то и способствовало возникновению симпатии к нему Мандельштамов. Смещение обнаруживается при перечислении мемуаристкой «пороков» Рудакова: «Уж слишком, например, он был высокомерен и вечно хамил со вторым нашим посетителем — Калецким, тоже ленинградцем и учеником наших знакомых — Эйхенбаума, Тынянова и других…» В действительности Калецкий был москвичом, закончил московский ГИТИС, где ленинградцы Б. М. Эйхенбаум и Ю. Н. Тынянов никогда не преподавали. В Ленинград Калецкий переселился уже после Воронежа. Но факты не интересуют Надежду Яковлевну. Читаем еще о Калецком: «Он выглядел совсем невзрачно рядом с рослым и красивым Рудаковым, но внутренняя сила была на его стороне, а Рудаков, издеваясь, называл его "квантом" и пояснял: "Это самая маленькая сила, способная выполнять работу…"»
«Внутреннюю силу» Калецкого предназначена демонстрировать сцена, наглядно показывающая только неумение автора передавать живой человеческий диалог и язык среды и эпохи. Цитирую:
«Скромный, застенчивый юнец, Калецкий говорил иногда вещи, которые другие тогда не решались произносить. Однажды он с ужасом сказал О. М.: "Все учреждения, которые мы знаем, никуда не годятся, они не способны выдержать ни малейшего испытания — мертвый, разлагающийся советский бюрократизм… А что если армия тоже такая, как и все остальное? И вдруг война!" Рудаков вспомнил, чему его учили в школе, и заявил: "Я верю в партию". Калецкий смутился и покраснел. "Я верю в народ", — тихо сказал он».
Эта сцена пронизана фальшью. В интеллигентном кругу, в домашней обстановке никто никогда так не разговаривал. Вместо этого детского лепета во всяком случае трое из присутствующих — о Калецком я говорить не могу, я его не знала — тотчас вступили бы в спор, соревнуясь в красноречии и эрудиции, которыми они так любили пощеголять. И в чем заключалось гражданское мужество Калецкого? В том, что он «решился произнести» несколько слов в осуждение бюрократизма в доме поэта, репрессированного за острые политические стихи? Кстати говоря, бюрократизм вовсе не загнивал в ту пору, а, наоборот, набирал и набрал силу. И почему Калецкий беспокоился о состоянии Красной Армии, если в ее рядах тогда служили такие блестящие военачальники, как Блюхер, Тухачевский, Якир, Примаков? В то время боеспособность строго дисциплинированной Красной Армии ни у кого не вызывала сомнений («И хотелось бы эту безумную гладь В долгополой шинели беречь, охранять» — писал Мандельштам в мае 1935 года). Совершенным анахронизмом звучит противопоставление «партии» и «народа». Слово «народ» было тогда только-только реабилитировано после пятнадцатилетней замены его понятием «классы» или (в рифму) «массы». В обиход разговорной речи слово «народ» еще не успело проникнуть. Введено оно было сверху, причем в официальной пропаганде усиленно подчеркивалось единство партии и народа. Таким образом, оба оппонента в изображаемом споре, употребляя казенный язык, в сущности, говорили об одном и том же. Неужели импульсивный и чуткий ко всякой фальши Мандельштам и его резкая, нетерпеливая жена молча выслушивали весь этот пошлый вздор, который якобы несли перед ними два плакатных дурака?
Еще курьезнее, что Калецкий назван мемуаристкой «юнцом». В ту пору ему было 29 лет. Доцент воронежского педвуза и учитель девятилетки, он активно сотрудничал в местном журнале «Подъем» — там было напечатано за эти годы немало его рецензий и статей. По специальности он был литературоведом-фольклористом, но от этого далеко до «почвенничества» или «народничества», на которые в такой наивной форме намекает Надежда Мандельштам. Не знаю, при каких обстоятельствах он был выслан в Воронеж, пробыл он там около двух лет. Рудаков, сообщая своей жене 14 апреля о знакомстве с Калецким у Осипа Эмильевича, указал на его уже полуторагодовое пребывание здесь. Следовательно, приехавшие в Воронеж, очевидно, в конце июня 1934 года Мандельштамы до приезда Рудакова общались с Калецким уже много месяцев. Он был женат, но в апреле его жена лежала в больнице, а в июне 1935 года умерла. Осенью Калецкий уехал в Ленинград. Надежда Мандельштам ошибочно утверждает, что и Рудаков, и Калецкий уехали одновременно в январе 1936 года. В действительности Рудаков уехал только в июле, т. е. оставался после Калецкого еще месяцев восемь.