А между тем в ту пору уже шла антиеврейская «культивация» кадров в Большом театре, в консерватории, на киностудии. 11 мая 1943 года Ольга Берггольц в письме Александру Фадееву (оно недавно опубликовано) жаловалась, что Якова Бабушкина, одного из руководителей ленинградского радио, хорошо и самоотверженно работавшего все время блокады, «глупо и хамски уволили из Радиокомитета, — ни за что, без всяких мотивировок, — дико сказать, но главным образом за …неарийское происхождение, т. к. у нас по этой линии проверяют и реконструируют ряд пропагандистских учреждений», «почему-то именно его снимают (впрочем, сняли и других руководителей-евреев и тоже зря), снимают без предупреждения, выставляют из Радиокомитета, без объяснения причин».
Но Большой театр, консерватория, кино — все это вряд ли попадало в поле зрения Ортенберга, целиком поглощенного войной и газетой. А если что-то и доходило до него, то он скорее всего считал, что это дикие, гнусные «выходки» каких-то разложившихся бонз, которых, конечно, призовут к порядку.
Он и тогда и даже много позже по идеологической наивности своей не мог взять в толк, что антисемитизм становится одним из краеугольных камней сталинской политики. Когда 30 июля 1943 года его вызвал Щербаков и, напомнив, что во время предыдущих конфликтов Ортенберг не раз заявлял ему, что готов в любой момент уехать в действующую армию на любую должность, сказал, что его просьба удовлетворена, и тогда Давид Иосифович не понял, что его снимают из-за того, что он еврей. Щербаков в разговоре с ним был хмур, скован, немногословен, и Давид Иосифович подумал, что он боится, как бы Ортенберг не обратился к Сталину, и решение о его снятии будет отменено (чего он делать не собирался — считал ниже своего достоинства). И впрямую спросить, за что снимают, тоже считал ниже своего достоинства. Спросил только, что он должен сказать коллективу, по каким мотивам меняют редактора. Реальную причину Щербаков назвать, разумеется, не мог, придумывать что-то другое не захотел: «Скажете: „Без мотивировки“».
За всем этими событиями стояло, конечно, прямое указание Сталина. Никто из его «соратников» не осмелился бы на такую политическую отсебятину.
Заноза эта — за что сняли, в чем провинился — все-таки не давала покоя Ортенбергу. И в 1949 году, в самый разгар кампании по борьбе с космополитами, кампании, густо замешанной на антисемитизме, — святая наивность! — к тому же, не посчитавшись с тем, что Сталину вообще задавать вопросов не следует, он написал письмо (копию этого письма он мне показывал), в котором просил вождя снять с его души давнюю тяжесть, объяснить, «что случилось, почему меня освободили от работы в „Красной звезде“».
В 1956 году, встретившись с Жуковым, он показал ему это свое письмо. Жуков спросил, был ли ответ. Ответа не было. Жуков был менее наивным человеком, чем Ортенберг, и лучше его знал, на что способен тот, к кому обратился Давид Иосифович. Он сказал: «Благодари Бога, что этим все кончилось. Могло быть хуже…»