12 марта. Вчера я был у великого князя Михаила Павловича с некоторыми советскими бумагами и сидел у него, по обыкновению, предолго. Я высоко ценю благорасположение ко мне этого истинно доброго, благородного, благонамеренного человека, любящего Россию столь же пламенно, сколько он безусловно предан своему брату. Он всегда со мной чрезвычайно откровенен, а я с ним говорю гораздо смелее и искреннее, чем со всеми нашими вельможами: положение его так высоко, так отчужденно от мелочных интересов и соображений людей частных, в какой бы степени они ни были поставлены, что тут отважно можно высказывать разные истины, которые передать другому призадумаешься.
Вот главные моменты нашей вчерашней беседы.
Была речь о председателе Совета графе Новосильцеве.
— Это человек умный, просвещенный и совершенно благонамеренный, — сказал я, — чего ему, быть может, не хватает, это дара слова и способности управлять прениями.
— Скажите лучше, — отвечал он, — полицейских способностей: он не может заставить этих господ молчать и внушить им несколько большее уважение к занимаемому им посту. Посмотрите, как поэтому трудно среди их болтовни уловить суть их дел или просто следить за нитью чтения.
— При всем том, — продолжал он, — страшное бы было затруднение кем-нибудь его заменить.
Я с этим совершенно согласился, но возразил, что в городе неоднократно носился слух, что займет его место его высочество.
— Никак, — отвечал он. — Я не довольно знаю дела, не довольно опытен и не решился бы принять этой важной должности.
— Однако же, — сказал я, — сколько важных жизненных для России дел решено еще в последнее время по указаниям и мнению вашего высочества; без вашей энергии, без вашей высокой привязанности к России было бы, может быть, далеко не то.
От этого натурально перешел разговор к проекту нового образования С.-Петербургской полиции, этому вредному делу, отклонением которого мы точно обязаны великому князю.
— Не могу не отдать при этом случае справедливости Сперанскому, — сказал он. — Согласитесь, что и прочесть эту огромную книгу надобно было месяц, а каково же написать. И при всем том, когда мы указали вред, могущий от нее произойти, он охотно уступил и пожертвовал пользе общей своим огромным трудом, может быть, своим убеждением, без споров, без злых чувств. И вспомните, что ему под 70 лет, что, следственно, для него уже нет будущности, что это, может быть, была его лебединая песнь. Это отречение поставило его еще выше в моих мыслях, и я желал бы, чтобы он уверился, что если я всячески оспаривал его работу, по убеждению в ее вреде, то ничего не имею против его лица.
Тут он сравнил Сперанского с графом Канкриным и отдал предпочтение первому в том, что он действует без страстей, тогда как последний увлекается упрямством, сердясь и осуждая каждого, кто не согласится с его мнением, и употребляя даже для убеждения косвенные угрозы: «что об этом предварен государь, что противное будет ему неприятно и прочее».
— По мне, — продолжал он, — в этом случае все равно: я действую по своей совести и по своей присяге; говорю, как вижу и как думаю, не входя ни в какие посторонние соображения. Мы поставлены, чтобы говорить государю правду, хотя бы она могла возбудить временно гнев. Прикажет, и наше дело слепо повиноваться; но пока не прикажет, мы должны смело и откровенно выговаривать, как бы нам казалось полезным, чтобы он приказал.
Была речь и о знаменитом в свое время проекте закона о состояниях, который в 1830 году был предложен Совету и отвергнут главнейше по настояниям великого князя.
— Я действовал против этого проекта по мере своих сил, — сказал он, — потому что видел в нем готовые элементы революции. И сообразите обстоятельства: в июле 1830 года произошла французская революция, в сентябре — бельгийская, в ноябре — варшавская; нам этот проект предложен был в предшествовавшем апреле; пока бы его обнародовали и он отозвался во всех частях широкой нашей России, прошло бы несколько месяцев, и наконец к исходу года мы тоже бы созрели к мятежу, как созрела после Франция, Бельгия и Польша. Князь Кочубей и Сперанский сперва крепко сетовали на меня за мою оппозицию, но потом, думаю, сами убедились, что она была не бесполезна.
Между разговорами о государственных наших установлениях великий князь сказал:
— Крепко ошибаются иностранцы в мыслях своих о России. Между тем как все народы Европы копаются в либеральных теориях, мы в полной мере пользуемся либерализмом в его практическом применении. Если нас жмут исправники, на которых есть суд, то тех жмут гораздо больше самовластные палаты, на которые нет расправы. Но где, скажите, есть такое муниципальное правление, как у нас? Где во всех степенях суда и полиции есть выборные от всех сословий? Где солдат, поступивший из моих крепостных людей, может через год сделаться мне равным и иметь сам крепостных людей? В Австрии графиню Бубна, жену знаменитого воина, администратора, писателя, не пускали во всю жизнь ко двору потому, что она была не дворянского происхождения, а муж при всех исторических своих заслугах не мог передать ей своего состояния!
Наконец между многим другим великий князь упомянул, сколько он благодарен за то, что посажен в Совет.
— Здесь только, — сказал он, — мог я познакомиться с людьми и с игрой страстей, — вещь, от которой без того всегда отдалило бы меня мое положение. Я тут узнал и цену людей.
Жаль, что в России мало знают великого князя и что часто сам он скрывает себя под каким-то покровом мелочей, особенно во всем, относящемся до военной службы.