Между тем жизнь нашей семьи, направленная по определенному руслу, продолжала течь и развиваться.
Все тот же Николай-повар, тот же "анковский пирог", перенесенный к нам из семьи Берсов и уже успевший пустить глубокие корни в Ясной Поляне, те же гувернеры и гувернантки, те же уроки, те же грудные дети, которых постоянно кормит мама, — все эти незыблемые устои, на которые опиралась жизнь нашего муравейника, были еще прочны и так же, как и раньше, всем нам эгоистически необходимы.
Правда, чувствовалась некоторая тяжелая раздвоенность, чувствовалось, что чего-то главного стало не хватать, потому что папа все больше и больше стал от нас отходить, часто бывало очень и очень тяжело, но изменить жизнь так, как хотел этого он, мы не могли потому, что это казалось нам совершенно немыслимым.
В борьбе идеи с традициями, в борьбе "жизни по-божьи" с "анковским пирогом" случилось то, что всегда случается в подобных случаях в жизни людей: традиции победили, а идеи сделали только то, что они своей горечью немножко испортили сладость нашего пирога.
Как можно было совместить жизнь "по-божьи", жизнь странников и мужиков, которыми так восхищался папа, с теми непогрешимыми основами, которые были внушены нам с самой нашей колыбели: с непременной обязанностью есть за обедом суп и котлеты, с говорением по-английски и по-французски, с приготовлением нас в гимназию и университет?
И часто нам, детям, казалось, что не мы не понимаем папа, а как раз наоборот: он нас перестал понимать, потому что он занят чем-то "своим",
Это "свое" были его новые мысли и кучи книг, которые появились у него в кабинете.
Он привез откуда-то целые горы разных прологов и поучений отцов церкви и целыми днями, запершись внизу, в своем кабинете, сидел, читал и что-то думал.
Иногда за обедом, или вечером за чаем, он заговаривал о своих мыслях, делился с нами или с случайными гостями своими новыми идеями, но мне и сейчас больно вспоминать эти жалкие его попытки заинтересовать других в том, что для него в то время было важнее самой жизни.
Тут готовится домашний спектакль, все увлечены приготовлениями. Кто-то в кого-то влюблен. Сережа упорно готовится к экзамену, мама озабочена тем, что у Андрюши зубы режутся и болит животик, мне подарили легавую собаку и ягдташ, — кому интересна нагорная проповедь и новое толкование религии Христа?
Вспоминая это время, я с глубоким ужасом представляю себе его душевное состояние.
Придя к полному отрицанию всего того, чему он до этого молился, придя к отрицанию той патриархальной барской жизни, которую он только что с любовью описывал и которую создал себе сам, придя к отрицанию всей своей предыдущей деятельности, начиная с войны и кончая литературной славой, семьей и религией,— как ужасно должно было быть для него его одиночество.
И оно было еще ужаснее тем, что это было одиночество человека в чуждой ему толпе.
Начав с отрицания и еще не найдя тех положительных начал любви, которые впоследствии дало ему изучение Евангелия и которые легли в основу всего его миросозерцания, он метался, как человек, приговоренный к смерти, и в продолжение двух лет боролся с искушением самоубийства.
Тогда он — "счастливый человек прятал от себя шнурок, чтобы не повеситься на перекладине, между шкапами, в своей комнате, где [он] каждый вечер бывал один, раздеваясь, и перестал ходить с ружьем на охоту, чтобы не соблазниться слишком легким способом избавления себя от жизни".
И когда он, не выдерживая натиска мучивших его мыслей, выливал их пред нами, мы испуганно сторонились, чтобы он не испортил нам наше детское эгоистическое счастье.
Правда, иногда он вникал в нашу жизнь, интересовался нашими уроками и старался применяться к нашему пониманию, но чувствовалось, что он это делает искусственно, натянуто, не как отец, а как учитель.
Он это сознавал и сам.
В одном из писем к В. И. Алексееву, относящемуся к 1882 году, описывая жизнь семьи, он говорит:
"Сережа много занимается и верит в университет, Таня полудобрая, полусерьезная, полуумная — не делается хуже,— скорее делается лучше. Илюша ленится, растет, и еще душа в нем задавлена органическими процессами. Леля и Маша мне кажутся лучше. Они не захватили моей грубости, которую захватили старшие, и мне кажется, что они развиваются в лучших условиях..."
Я привел это трогательное по своему самоосуждению письмо для того, чтобы показать, как чутко и совестливо отец относился к нашему воспитанию и как мучили его периоды отчужденности, когда внутренняя борьба настолько отвлекала его от семьи, что он не находил в себе сил относиться к ней так, как бы он этого хотел.
А мы не понимали его.