авторов

1492
 

событий

205122
Регистрация Забыли пароль?
Мемуарист » Авторы » Leonid_Rabychev » Манеж 1962, до и после - 22

Манеж 1962, до и после - 22

04.07.1998
Москва, Московская, Россия

Заметки о художнике Михаиле Шварцмане (1926–1997)

Молодому Володе Троцкому пришлось в тридцатые годы поменять фамилию и стать Петровым. Позже, художником, за какую-то коллективную аферу попал он в тюрьму, но после освобождения стал членом художественного совета “Внешторгиздата”, Владимиром Андреевичем.

Именно он в 1955 году познакомил меня с Мишей Шварцманом. Миша, Коля Литвинов, Андрей Крюков, Щапов, я и жена моя Виктория Шумилина, с которой все мы делали вместе, вскоре стали ведущими художниками издательства. В Академии художеств на Кропоткинской была организована выставка “Внешторгиздата”. Миша сказал, что лучшая работа на выставке наша. Это был эскиз рекламного плаката водки — экспортная бутылка на фоне ржаного поля и жнецов с серпами, сюжет был нами заимствован с костромской фрески семнадцатого века, к сожалению, работа эта с выставки не вернулась, при демонтаже ее украли.

Кто-то из художников развозил нас на своей “Победе” по домам. Миша сидел рядом со мной, говорил, что издательство, реклама — это так, исключительно ради заработка, а главное для него — живопись.

Рыжая борода, полухитроватая улыбка, обращение согласно сленгу пятидесятых годов: “Старик!”. “Старичок! Хочу показать тебе свою живопись”, — сказал он, и дал мне свой адрес. Странно! Мне не очень нравились его рекламные работы. В каждой было что-то такое, такой, что ли, вид усложнения, который я называл тогда “стилизацией”, ложной красивостью и почему-то еще “буржуазностью”. Упаковки его напоминали мне плакаты Тулуз-Лотрека, что-то от стиля “Сецессион”, живопись, которая тогда мне не была близка.

Кстати, такое же отношение у меня было и к работам Коли Литвинова, а позже — к ранним макетам журналов мод модельера Славы Зайцева.

Я подумал, что и в живописи он такой же, и уклонился от приглашения, но из вежливости позвал Мишу к себе на Покровский бульвар, и он приехал в полной уверенности, что я буду показывать ему свои картины, но я тогда живописью вовсе не занимался, зато стал читать ему свои послевоенные, достаточно традиционные стихи, где над индивидуальными находками доминировали стереотипы — “стихи воина-победителя” — и общие места.

Я же не знал, что имею дело с внучатым племянником знаменитого философа Льва Шестова (кстати о Шестове я тоже тогда ничего не знал), философом и эрудитом не только в области истории, но и поэзии, да к тому же еще и полудиссидентом. Предполагаю, что я ему порядочно надоел.

Во всяком случае он меня больше не приглашал к себе лет десять. Впрочем, наши отношения носили дружеский характер. Мы оба были членами художественного совета, на совете, как правило, поддерживали друг друга. Он с большим интересом относился к моим рекламным заказным работам.

Раза два в неделю на протяжении четырех лет мы обменивались мнениями относительно разнообразных явлений в области рекламы и искусства. С 1959 года все наши разговоры вращались вокруг студии Белютина.

Увлеченный талантливым педагогом, я рассказывал ему о чудесных превращениях школьниц и старичков, которые на моих глазах из дилетантов и графоманов становились художниками. Он живо интересовался содержанием занятий в студии, но все мои доводы с каким-то необъяснимым презрением отвергал. Все же я убедил его, и на одно или два занятия в студии он пришел, но почему-то “шефа” Белютина (“шефом” называли между собой Элия Михайловича Белютина его ученики) еще более возненавидел.

Может быть, были тому две причины. Во-первых, был Миша человеком монолога, мнений оппонентов не принимал. Во-вторых, информация о студии приходила к нему не только от меня. Тут были и Владимир Галацкий, и Дима Громан, и Марлен Шпиндлер, и Гаяна Каждан — все достаточно одаренные художники, и что и как говорили они ему, я не знаю. Но главное, не верил он, что можно бездарного человека превратить в талантливого, а тут не один, а почитай триста. Знаю, что у него возникло достаточно стойкое предубеждение: он считал, что Белютин — догматик, способный только научить десятку-другому приемов. И так думал не только он один.

 

Необходимое отступление. В те пять лет, о которых я пишу, художественная жизнь Москвы была полна невообразимого энтузиазма. Выставки: “Промышленная графика США”, Пикассо и Матисса, книжный магазин “Дружба”, фильмы Феллини и Бергмана, “Латерна-Магика”, выставки художников московской “Промграфики”. Шла переоценка ценностей. Возникала потребность думать и предполагать. Несколько десятков выпускников Вхутемаса-Вхутеина пытаются вернуться к тому, что делали в двадцатые и тридцатые годы. Одновременно приходит разоблачение культа личности Сталина, попытки осмысления ошибок, мечта о социализме с человеческим лицом, “Новый мир” Александра Твардовского, “Оттепель” Ильи Эренбурга, стихи Евгения Евтушенко и Андрея Вознесенского, книга Турбина “Товарищ время и товарищ искусство”, статьи Станислава Рассадина, журнал “Польша” и т.п.

На официальных выставках пророчествуют и собирают последователей “фонарщик” Вася Ситников, живописец Анатолий Поляков, нестареющий Николай Федорович Семенов-Амурский, во всех жанрах обращают на себя внимание ученики Владимира Фаворского.

В Лианозово вокруг молодого душой Евгения Кропивницкого возникает коммуна художников и поэтов-концептуалистов. Своими путями к искусству больших форм приближаются скульпторы Пологова, Нина Жилинская, Леня Берлин. Абстракционистка Катя Поманская знакомит меня с ученицей Фаворского, вдовой остовца Козлова Татьяной Александровной Покровской, через нее в мою жизнь входят Елена Фрадкина, вдова Татлина Александра Николаевна Корсакова, вдова скульптора Матвеева Зоя Яковлевна Матвеева-Мостовая, художник Алексей Каменский.

Совершенно самостоятельно работают в своих квартирах и мастерских мои друзья — Дима Краснопевцев, Эрик Булатов, Олег Васильев. Потом они начнут выставлять свои работы на Малой Грузинской.

В частных студиях, экспериментируя, преподают Виктор Десницкий, Элий Белютин, Анатолий Поляков, Вайсберг, Хазанов, Додонов, Борис Биргер. Хазанов обращает внимание учеников на творчество Моранди, все вместе — на творчество Роберта Фалька.

Впечатление на меня производят выставки восьми молодых художников МОСХа, почти все они постсезаннисты.

 

После нескольких творческих поездок в Вологодскую, Архангельскую, Ярославскую, Новгородскую, Владимирскую и Горьковскую области я начинаю интересоваться сначала русским народным искусством, архитектурой, интерьерами жилищ, народными промыслами, этот первоначальный интерес переходит в тотальное увлечение свободой и раскованностью искусства крестьян, потом фресками двенадцатого века, живописью Феофана Грека, Дионисия, Андрея Рублева, костромской и ярославской фресковой живописью семнадцатого века, потом ранним итальянским Возрождением, наконец, после студии Белютина на протяжении нескольких лет начинаю рисовать, сначала робко, а потом все более и более уверенно. Начинается период экспрессионизма в рисунке и цветопластических поисков в живописи. Полулистовые рисунки сангиной. Это композиционное рисование. Рисую все, что вижу в движении. Землю и небо, храмы, дома, сараи, сцены повседневного существования. Люди и их характеры, деревья и птицы. Лошади, коровы, собаки. Обращение с натурой свободное. Смотрю на небо, землю, но рисую только то, что волнует, и меняю масштабы, пытаюсь с максимальной простотой выразить характер модели. Искусствовед Александр Каменский, глядя на мои староладожские рисунки, вспоминает о Богаевском, говорит о немецком экспрессионизме, но сам я себя ощущаю постсезаннистом, ближе всего в этот период мне Дерен. Предметы, предметы. Предмет — небо, предмет — портрет мальчика, предметно время. Я его останавливаю. Но чем проще, тем лучше.

Чувство восторга охватывает меня, и все у меня получается, выставляю рисунки на московских и международных выставках.

А в литературе я в восторге от “Нового мира” Александра Твардовского, от статей Станислава Рассадина.

Мой друг художник Эрик Булатов ненавидит тоталитаризм, утверждает, что чем хуже будет, тем лучше, тем скорее развалится “империя зла”, а у меня идеалы “пражской весны”, построения социализма “с человеческим лицом”, я пытаюсь помогать всем, кому могу. Читаю письма Пастернака, его “Охранную грамоту”. Он пишет о себе, а я все это отношу к своим рисункам, и мне кажется, что точнее о них я сказать не смогу. С переменным успехом пытаюсь переносить это свое новое понимание искусства — жизни в свои новые рекламные работы. Ощущение свободы, но к себе не без иронии.

В 1964 году на одной из выставок “Промграфики” мы, я и Виктория, выставили итог наших счастливых скитаний по русскому Северу, около семидесяти оригинальных этикеток на спички “Русское народное искусство”.

Миша долго стоял около нашей витрины и опять сказал, что это лучшая работа на выставке. Этикетки наши частично были воспроизведены в журнале “Декоративное искусство”, частично в журнале “Болгарские картинки”.

Было тогда у меня ощущение, что я все могу, и действительно, я помогал тогда в промграфике десяткам художников, и будучи уже со всех сторон осведомлен, какой он интересный живописец, попросил Мишу показать мне его работы.

“А зачем это тебе, старик?” — спросил он. “Как зачем? Зачем ты ходишь на выставки? Вдруг я узнаю тебя и начну учиться у тебя, вдруг я смогу быть тебе чем-нибудь полезен?”

Это было наивно и глупо. Во-первых, он до смерти не любил своих эпигонов. Было в этом что-то. Сам он не выставлялся, а его друзья зачастую заимствовали у него его личные, глубоко индивидуальные находки и выставляли как свои. Так поступил, например, на своей выставке на улице Жолтовского Владимир Галацкий. Во-вторых, он, давным-давно нашедший себя, признанный за рубежом и одержимый манией величия и собственными теориями, меньше всего нуждался в моих советах. Он криво усмехнулся и наотрез отказался от демонстрации мне своих работ, и было какое-то неудобство, при встречах радостно улыбались, обнимались и стремительно уходили друг от друга.

И только пять лет спустя Миша сам пригласил меня, Викторию и моего сына Федора.

Это было совсем не то, чего я ожидал, и поначалу раздражало меня не меньше, чем выставки на Малой Грузинской своей претенциозностью. Вокруг них было много шума, эпатажа, в работах же было много тенденциозности, сделанности и выдуманности. Но не все так однозначно. Неожиданными для меня однажды оказались работы Олега Целкова. На творчество Димы Краснопевцева я обратил внимание еще в сороковые годы, лет пятнадцать я дружил с ним и натюрморты его принимал безоговорочно. Нравилась мне экзистенциальность и их музыкальность, и чем-то напоминали они мне Моранди — все в себе, обманчиво предметны и с чувством собственного достоинства.

А тут было другое — работа рационального ума, уходящего в метафизику, а порой и в мистику, и в литературу, и здесь было не до шуток.

Ну, как же на самом деле мог я в себе совместить с работами Миши любовь к таинственной эпикурейке Нине Жилинской, к волнующей меня дерзкой и свободной древнегреческой вазописи, к художнику Иллариону Голицыну. Огромное впечатление тогда на меня произвели его спонтанные, таинственные и благородные картины, благодаря им я написал стихи (его программа — моя программа), навсегда сохранившие для меня свою актуальность…

Писать без оглядки — какое блаженство!

Без страха, по чувству избранства, по праву

Охоты и лени, по-детски, по-женски

И просто по нраву, и вовсе без правил!

Невнятно — опасно, понятно — случайно,

Беспечно — навечно, годами и наспех,

И на смех, и насмерть! Не бойтесь ошибок,

Завидное счастье — писать без оглядки.

Попробую выписать, что здесь сгодилось бы для Миши Шварцмана:

“по чувству избранства…”,

“навечно, годами…”,

“насмерть!”.

 

Кажется, это все! Но нет, просто это стихи не о нем. Вот икона Новгородской школы — это и “без оглядки, и не бойтесь ошибок” и “по-детски”, а у него школа-то византийская, раннее Средневековье, да еще ищи корни в миниатюре.

Точность, жесткость, символы, знаки, собственные каноны, да еще такая логическая вязь — один квадратик диктует, каким быть другому квадратику, не архитектоника, а иерархия форм.

Цвет же иррациональный идет мимо формы и содержания и продиктован концептуальными соображениями.

Я увяз в размышлениях.

Но удивительно! Как только Миша заговорил и по мере того, как он говорил, а где-то снисходил и разжевывал, мне все более и более становилось интересно. Что же это было?

Картины и иллюстрации к рассуждениям или наоборот?

Я понимал с трудом, не запоминал ничего, но мне было интересно, и отчасти волнительно. Да, он был личностью!

И общение с этим понятным—непонятным, как с небом, как с далью за далью, как и с любым крупным явлением жизни, обогащало.

Когда и где остановиться? Знаю — не знаю? Может быть, в незнании этом всегда есть частица и наших возможностей?

Год или два спустя я позвонил Мише. Я вернулся из Тарусы, где за два месяца написал около пятнадцати картин.

Я шел совсем в другом направлении, и руководил мною скорей сидящий во мне поэт и журналист, чем философ, одержимый мистическими озарениями и математическими моделями. Но что-то мне мерещилось, казалось, что именно в работах Миши содержится ответ, то, о чем забыл я в своей погоне за предметностью. И вдруг Миша мне говорит:

— Старик! Тебе же тогда все не понравилось, ты все заставлял меня говорить, а я работаю, не обижайся, сейчас ничего показывать не могу, потом как-нибудь.

Но никакого “потом” не наступило. Потом была в Нащокинском доме его посмертная выставка.

И вот фокус времени. Возвращаюсь назад, читаю, что я тогда, вернувшись от Миши, записал: “Трогательность, наивность, откровение, страдание, покаяние — ничего этого в работах у Миши нет! Доминирует знание, самоуверенность, какая-то игра в кошки-мышки с символами и фактурами, где концепция важнее изображаемого предмета, а сконструированная идея важнее, чем размышление о ней”.

Да, это была одна из разновидностей концептуального моделирования—медитирования.

 

Прошло десять лет. Сам я переменился? Время ли переменилось? Брожу по его посмертной выставке, меняю те минусы на плюсы. Ну, во-первых — живопись традиционная, колорит, светотеневые контрасты, гармонизация, цветопластика — все замечательно!

Всю жизнь он строил Вавилонские башни, и вот идет их достраивание. Достраиваю их я, достраивают одинокие посетители выставки.

Добрался до неба и не испугался смешения языков?

Афоризмы? Я долго и внимательно рассматриваю каждое его произведение. Доминирует знание? Да нет, скорее интуиция. Видимо, поверил в себя, вкладывал эту свою веру в каждое движение кисти, в каждую форму, что была ступенькой то ли к Богу, то ли в ад. А может быть, это изображение вселенной: не игра в кошки-мышки, а любовь, требующая самозащиты?

Каждый мазок, как у Филонова, что-нибудь да значит. Концепция действительно важнее предмета, но ведь это правомерно, и это не предмет спора.

Да, не так, как Пастернак, не обиходные вещи в их простом применении, но какие-то очень важные микро- и макроэлементы, замеченные и любовно освоенные, на глазах идет кристаллообразование вверх, вниз, налево, направо.

Точки акупунктуры. Каждая связана с нервным центром, с какой-то черной дырой, но она у Миши не черная, а голубая или золотая. Если повесить рядом с картиной Миши картину Кончаловского, я имею в виду какую-нибудь раннюю работу, не окажется ли она туповатой? Как все это трудно.

Жил человек и всю жизнь стремился к совершенству. На людях — общительный, веселый, дома — сосредоточенный хранитель тайны, знаток талмуда, философ, инок, бесконечно одинокий и ранимый человек. Дни и ночи семьдесят лет он работал и совершил подвиг.

Вот на этом я и кончаю. Место его работам в музеях мира, а что к чему, разберется время.

30 апреля — 16 июля 1998

 

Опубликовано 02.06.2022 в 16:21
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Юридическая информация
Условия размещения рекламы
Поделиться: