21 мая 83, суббота, Москва. С жадностью перечла Ходасевича, кое-что перечла, кое-что впервые. Некоторые статьи слабоваты – о Чехове, о Тютчеве. Но о Доме Искусств – прекрасно, и вспомнилось мне столь многое, детское. Как мы с Колей там жили в Библиотеке Елисеевых. На потолке лилии. Книги по алфавиту, так что Тургенев рядом с «Тайнами женской уборной». Вспомнила я Волынского (неприятного) у керосинки на кухне, противного рыжего Чудовского, Султанову-Леткову и ее толстого сына Юрия, вспомнила комнату Серапионов, Леву Лунца, Ник. Никитина, который меня сконфузил, сказав, что у меня голос великой трагической актрисы. (Мне 13). Колина скарлатина. Рассказы о пружинках. Стужа – на улице и в комнате. Голод. М. Б. выхаживала дома Бобу, а к нам изредка заезжал К. И. Выхаживала Колю – я. У него до 40° бывало.
(В это время ночная наша поездка с К. И. в крематорий.)
И Порхов, который описывает Ходасевич, это тоже ведь – мое детство, или, точнее, отрочество.
Мы тоже ехали туда с КИ на Беде[1], и с нами тоже были беды.
В чем прелесть прозы Ходасевича? В том, что она написана еще на подлинном, не колеблющемся, не зыбком, а устойчивом русском языке. Без «вроде бы», «поменять» и пр.