Недели быстро шли за неделями, и наступил август месяц. Дети решили вернуться в Россию, чтобы продолжать учение в университете, но они имели намерение перевестись в Петроградский университет, так как их тянуло в Петроград вообще, кроме того, у нас там были близкие родственники и такие преданные друзья, как Лев Яковлевич Штернберг с женой и его братья. Один из этих братьев был женат на тетушке моей жены Цецилии, которую мы все горячо любили и которая души не чаяла в детях. Тяжело нам было расставаться с детьми. Мы ведь не знали, когда мы увидимся снова. Получить разрешение на выезд из советской России было очень трудно, и то, что моих дочерей выпустили из пределов Советского Союза в 1923 году, было счастливой случайностью, которая могла больше не повториться. После отъезда дочерей мы с нетерпением стали ждать известий от них из Ленинграда, и мы были чрезвычайно обрадованы, когда дети сообщили, что Ленинград им очень нравится, что они поселились у тетушки Цецилии и чувствуют себя превосходно.
Эти вести нас значительно успокоили, и мы зажили вполне монотонной жизнью. Я был занят своими адвокатскими делами и тою скромною работой, которую я выполнял. Лев Афанасьевич проводил почти все время на заводе.
Впрочем, один эпизод совершенно необычного характера ворвался в этот период в нашу жизнь и так глубоко врезался в моей памяти, что мне хочется его описать, тем более что совершенно случайно я, благодаря этому эпизоду, имел возможность кое-что узнать о "японской душе".
Я уже упомянул, что один из директоров на винокуренном заводе Бородина был японец. Совместная работа несколько сблизила Льва Афанасьевича с этим японцем, и как-то в сентябре 1923 года Лев Афанасьевич сообщил мне и жене, что на такой-то день пригласил этого коллегу к нам на обед (обедали в Харбине около часу дня). Как у многих харбинских жителей, у нас обязанности кухарки-повара исполнял китаец, и в назначенный день этот повар приготовил для нашего гостя обед на славу. Длилась наша трапеза часа полтора, беседа велась на английском языке, и ее поддерживал главным образом Лев Афанасьевич. Японец был изысканно вежлив, спокоен, и разговор шел на самые разные темы. И вдруг наш гость в том же сдержанном и спокойном тоне нам сообщает потрясающую новость: "Сегодня над моей родиной обрушилось большое несчастие, -- сказал он нам, -- ее постигло страшное землетрясение, город Иокагама почти весь разрушен. Там жила моя семья, и я не знаю, что с ней стало". Мы слушали его и совершенно оцепенели. Почему он не отменил этого званого обеда, как только он узнал об этом ужасном бедствии, разразившемся над его страной, когда все его мысли были там, в Японии, в Иогакаме. Крайне взволнованные и даже как-то растерянные, я, жена и Лев Афанасьевич смотрели на нашего гостя, ища ответа на мучавшие нас вопросы, но он оставался непроницаемо спокойным, и мы, при всем нашем желании, ничего на его лице прочесть не смогли. Разница между тем, как мы, чужие люди, восприняли весть о землетрясении в Японии и как на это страшное событие реагировал человек, которому эта страна дороже всего на свете, была поразительная. И мы поняли, что это непостижимое для нас хладнокровие, эта почти сверхчеловеческая выдержка могли выработаться у японцев как особая черта характера путем специального воспитания многих поколений и благодаря специальной психологической тренировке.
Но крайнего предела достигло наше удивление перед нашим гостем, когда он перед уходом предложил нам оказать ему честь и поужинать с ним в тот же день в одном из японских чайных домиков. Мы пытались было уклониться от этого предложения, но японец настаивал, объяснив нам, что обычай их страны предписывает ему, чтобы он после широкого гостеприимства, оказанного нами ему, ответил таким же актом гостеприимства. И в тот же вечер мы встретились с ним в условленном чайном домике.
Я раньше в японских чайных домиках не бывал и не знал, какой они вообще имеют вид, поэтому я с большим интересом вошел в помещение чайного домика. Но зал, в который нас ввели, был довольно безвкусно обставлен. На полу был постлан ковер, поверх ковра нагромождены небольшие подушки, и нас усадили на эти подушки, все же получалось впечатление, что мы сидим на полу, перед нами поставили крошечные столики, и началось угощение разными блюдами, приготовленными по всем правилам японского кулинарного искусства. Кроме нас четырех: жены, Льва Афанасьевича, меня и японца, в комнате присутствовали: пожилая женщина, исполнявшая обязанности хозяйки и угощавшая нас все время, и три молоденькие гейши, как нам казалось, не больше 12--13 лет. Роль гейши на этот раз была, однако, незавидная. Обычно они "угощают" гостей пением и танцами, но не успели мы занять указанные нам места, как японец нам сообщил, что ввиду постигшего Японию несчастья объявлен всенародный траур и танцы отменены, так же как и пение. И гейши не знали, что с собою делать. Наша беседа велась по-английски, на языке, который они не понимали, и они бродили по залу, не находя себе места. Характерно, что за весь вечер японец больше ни словом не обмолвился о землетрясении в Японии. Говорили о чем угодно, но не о гибели там, в Стране восходящего солнца, сотен тысяч людских жизней и не о разорении миллионов людей.
Я и жена с искренней жалостью смотрели на гейш-полудетей. Одна из них была очаровательна -- красивая, необыкновенно изящная, воздушная, она была воплощением грации. Несколько раз она подходила к жене, касалась ее рук, заглядывала ей в глаза. Наконец, она решилась -- села рядом с женой и приникла к ее плечу, тогда жена взяла ее головку и стала гладить ей волосы. И гейша вдруг преобразилась: она прижалась своей головкой к груди жены и, заглядывая ей с чрезвычайной нежностью в глаза, сказала тоскливым голосом "мама" и застыла в этой позе на несколько минут. На меня и на жену это восклицание произвело глубокое впечатление. Тогда две другие гейши последовали примеру первой: они тоже подходили к жене, ласкались к ней и тоже произносили дорогое им слово "мама". И должен сказать, что сцены эти, в которых так приятно и ярко выявилась тоска этих девочек по материнской ласке, были самыми интересными и волнующими за весь вечер.