Значительно иная картина получалась, когда В. Л. Величко или другие мыслители и деятели его толка с усмешкой выдвигали непуританское прошлое “яснополянского мудреца”. “Ну и что же?.. — восклицал Лесков. — Да Лев Николаевич и сам прекрасно отвечает на такие попреки: когда человек пьян — с ним не говорят, а говорят, когда он протрезвится. Я очень недавно протрезвился, и со мною о жизни надо беседовать теперь, а не вспоминать время и речи, говоренные мною, когда я был пьян и лишен разума” [Ср.: Лесков. Пустоплясы. Собр. соч., т. XXXIII, 1902–1903, с. 111.].
Оскорбившийся на Толстого за неответ на его письмо, Величко не упускал случая противопоставить этой “невежливости” во всем чуждого ему “властителя дум” изысканную светскость и вежливость во всем любезного ему салонного поэта Апухтина. Это вызывало взрывы негодования Лескова. “Сопоставлять эти имена! — восклицал он. — Где вкус у этого человека? И литераторы же у нас попадаются! Ведь с кем нянчится и кого хулит! Если он и не разделяет взглядов Толстого, то все же было бы больше вкуса, больше литературности в этом поэте из чиновников не вспоминать рядом с именем Льва Николаевича имя Апухтина! И чего он меня пытается соблазнить “Мухами” или “Безумными ночами”? Ведь все это не в коня корм. А вкусы господина Апухтина — не мои вкусы. И чего это он — то унижает Толстого Апухтиным, то обольщает меня служебной карьерой. Ведь я же не пойду в чиновники особых поручений ни к какому министру! Чего же мне все время говорить о них и принижать при мне человека, на которого два света смотрят? А этот мелодик пишет на него пошленькие стишки… Это на украшение-то русского гения! На человека, через которого Европа и весь мир узнали, что у нас есть литература и философия! Раз как-то, на даче, они завели со мною разговор о “Первой ступени”, и Муретиха [жена Величко — М. Г. Муретова. — А. Л.] распространилась о том, что Лев Николаевич с такой отвратительной реальностью описал убой быка, что ей стало мерзко и гадко читать его… Я встал со скамейки, — рассказывал Лесков, — на которой мы сидели на морском берегу, и, потеряв всякое самообладание, бросил им в лицо: — Ааа… вам гадко читать Толстого, ну, а мне… мне гадко вас слушать!.. И бросив их одних, ушел. Резко, пожалуй грубо даже, но… поделом: пусть знают, что в монастыре нельзя позволять себе говорить о балете и женской грации, а со мною говорить без уважения о Толстом!” [Запись. — Арх. А. Н. Лескова. ]
Не меньшее возмущение вызывало в Лескове отношение к Толстому и “ортодоксальных” либералов, по адресу которых он говорил: “Они монахи с иерусалимского подворья… Монахи, но не простые. Они святее других. Скажите мне: умны они или притворяются умными? Никогда я не понимал их! Ну посмотрите на их борьбу с Толстым. Не напоминают ли они этою борьбой детей с сильным учителем? Они-то вертятся вокруг него, то прыгают, то силятся свалить его… А он идет себе, не замечая ни толчков, ни криков. Где же ум у этих либералов, если они не замечают, что один Лев Толстой в наши дни — национальное богатство! Как богатырь, идет он на тьму, и только его удары ей и чувствительны. Где у них ум, если они не считаются с его годами и требуют от старика-писателя, чтобы он не только поучал других простому образу жизни, но чтобы он сам пахал землю и сеял. Никто бы из них и не заикнулся о Толстом, если бы он получал литературный гонорар, какой ему вздумается, и проживал бы его так, как проживают свои заработки… другие! Но то, что Лев Николаевич живет в одной комнате, ест самую простую пищу, одевается по-мужицки и ничего не тратит на так называемые “удовольствия”, — это-то и омрачает их разум” [Запись. — Арх. А. Н. Лескова.].