* * *
В последние годы жизни Сталина в стране нагнетался ужас, и благоприятного выхода из него трудно было ожидать. Но все как будто забыли об одном обстоятельстве, о котором однажды напомнил эпизод с маленьким сыном А. П. Каждана. Они с матерью ехали в троллейбусе, и вдруг раздался его звонкий голосок: «Мамочка, что же с нами будет, когда умрет дедушка Сталин?» Мамочка в панике вытащила ребенка из троллейбуса. Но в этом напоминании таился главный изъян так называемого культа личности: тиран всесилен, но смертен.
Смерть Сталина неожиданно открыла новые возможности. Независимо от того, чем руководствовались Хрущев и его сотоварищи в разоблачении культа личности, в результате их действий сложилась принципиально новая общественная ситуация. Началось то движение, которое называют движением «шестидесятников», хотя первые его симптомы обнаружились уже в конце 50–х годов.
Для меня, как и для некоторых других коллег, происходившие в жизни страны перемены счастливо совпали с временем, когда мы уже перестали быть только учениками и начинали оперяться в научном отношении. Еще до речи Хрущева на XX съезде мы имели некоторые теоретические наработки, противоречившие господствующей доктрине. Естественно, мы не могли выступать с ними в печати, а лишь иногда устно излагали их в семинарах. Теперь в официальной идеологии открылась трещина, и нужно было максимально ее расширять и углублять для того, чтобы выдвинуть свои взгляды, обосновать свои позиции, без чего и само научное продвижение было невозможно. Мне с самого начала «оттепели» было ясно, что для этого необходимо освободиться от идеологических предрассудков, от суеверий, догм, закрывавших все поле гуманитарных исследований. В порядке дня стояла ревизия марксизма. Но к такой сложнейшей операции нужно было быть внутренне готовым, иметь определенный жизненный опыт.
И здесь я хочу поставить вопрос: когда именно у людей моего поколения начали открываться глаза на то, что наше общество, которое официально называлось самым прогрессивным, социалистическим, основанным на подлинно верном учении марксизма, на самом деле представляет собой нечто совершенно иное?
От многих коллег и тогда, и в особенности впоследствии я слышал, что для одних подобным откровением стал доклад Хрущева, другим открыли глаза события 50–60–х годов в Венгрии, а затем в Чехословакии, третьи сохранили свою марксистско — ленинскую девственность вплоть до горбачевской перестройки. Я думаю об этом с «непросыхающим» изумлением. Тот, кто не был слеп, не мог не видеть зияющих противоречий между догмой, вывеской и тем, что происходило в реальности. Во всяком случае, у людей, с которыми я был духовно связан, уже во второй половине 40–х годов не возникало никаких сомнений относительно советской действительности.
Верил тот, кто хотел верить, кто не хотел раздваивать свою жизнь на официальную и неофициальную, кто старался, сознательно или бессознательно, избежать понимания этих разительных противоречий. Это вовсе не исключало, конечно, порожденного воспитанием и пропагандой добросовестного заблуждения многих: они были уверены в том, что о творившихся в нашей стране произволе и бесчинствах, происходящих вследствие чьих-то злоупотреблений, сам Сталин ничего не знает. К сожалению, царистские иллюзии — неотъемлемая сторона российского менталитета.
Конечно, опыт накапливался постепенно, и разрозненные впечатления не сразу складывались в какую-то систему, но уже по окончании университета мы отчетливо знали, в каком обществе живем. Это не мешало тому, что в дальнейшем нам открылись такие тайны, о которых мы не подозревали, но во всяком случае ни речь Хрущева, ни последующие события откровением, громом среди ясного неба для меня и моих друзей вовсе не стали. Может быть, это определялось некоторыми фактами моей биографии, на которых я теперь и остановлюсь.