И вот однажды вечером, когда я тихонько крался на свой чердак, меня окликнула хозяйка, которая не ложилась спать, дожидаясь моего возвращения. Очень взволнованная, она торжественно протянула мне телеграмму, — и я прочел: «Приеду завтра десять утра вокзал Ватерлоо. Целую Сидней».
На вокзале, встречая его, я, должно быть, являл собой жалкое зрелище: моя одежда успела превратиться в лохмотья, башмаки просили каши, подкладка выглядывала из-под кепки, словно нижняя юбка из-под платья. К тому же последнее время, если уж приходилось умываться, я предпочитал проделывать это под краном в сарае — мне не слишком хотелось таскать воду на третий этаж, да еще через хозяйскую кухню. Я встречал Сиднея, а за ушами и на шее у меня чернели ночные тени.
Оглядев меня, брат спросил:
— Что случилось?
Я сразу и не слишком мягко выложил свои новости:
— Мама сошла с ума, и нам пришлось отправить ее в больницу.
Лицо Сиднея омрачилось, но он сразу взял себя в руки:
— Где ты живешь?
— Там же, где и раньше, на Поунэлл-террас.
Он отошел к своему багажу, и тут я заметил, что он очень исхудал. Сидней нанял извозчика, и носильщики погрузили его багаж в карету. Среди других вещей я заметил корзину бананов!
— Это наши? — живо осведомился я.
Он кивнул.
— Только они еще совсем зеленые. Придется подождать денек-другой, пока их можно будет есть.
По дороге домой он начал расспрашивать меня о матери. Я был слишком возбужден и не сумел ничего толком объяснить. А он рассказал мне, что заболел и что в Кейптауне его свезли с парохода в больницу. Однако на обратном пути он заработал двадцать фунтов и всю дорогу мечтал, как отдаст их матери. Он заработал эти деньги, устраивая лотереи и тотализаторы для солдат.
Сидней посвятил меня в свои планы. Он намеревался бросить пароход и стать актером. Он считал, что заработанных им денег нам должно хватить на пять месяцев, а за это время он подыщет работу в театре.
Наш приезд в карете да еще с корзиной бананов произвел впечатление и на соседей и на хозяйку. Она рассказала Сиднею о болезни матери, избегая, однако, неприятных подробностей.
В тот же день Сидней отправился за покупками и купил мне новую одежду, а вечером, разодевшись, мы сидели в партере мюзик-холла. Во время представления Сидней не уставал повторять:
— Ты только подумай, что бы значил сегодняшний вечер для мамы!
К концу недели мы поехали в Кэнхиллскую больницу навестить ее. Минуты, пока мы ждали в комнате для свиданий, были невыразимо мучительны. Я помню, как повернулся ключ в замке и вошла мать. Она была очень бледна, и губы у нее были синие. Она узнала нас, но не обрадовалась. От ее былой жизнерадостности не осталось и следа. Ее сопровождала сестра, безобидная, но очень говорливая женщина, которая оставалась при нашем свидании. Ей все время очень хотелось вставить словечко:
— До чего же обидно, что вы попали в такое время, — лепетала она, — а мы, как на грех, сегодня немножко не в себе, правда, моя дорогая?
Мать вежливо взглянула на нее, слегка улыбнулась, будто ждала, когда же она уйдет.
— Вот приходите в другой раз, когда мы будем получше себя чувствовать, — добавила сестра.
В конце концов она все-таки ушла, и мы остались одни. Но хотя Сидней всячески пытался развеселить мать, рассказывая ей о своей удаче, о том, сколько денег он заработал и почему так долго не возвращался, она слушала его молча и только рассеянно кивала головой, занятая какими-то своими мыслями. Я сказал ей, что она скоро поправится.
— Если бы ты только дал мне тогда чашку чаю, — ответила она жалобно, — я не заболела бы.
Потом доктор объяснил Сиднею, что постоянный голод несомненно повлиял на ее рассудок, и ей необходимо долго лечиться. Хотя у нее бывают минуты просветления, чтобы окончательно вылечить ее, потребуется много месяцев. А у меня в ушах еще долго звучали ее слова: «Если бы ты только дал мне тогда чашку чаю… я не заболела бы!»