4. Фрагменты опыта
Ответ на вопросы о природе советского режима, которые у многих разрешались лишь в зрелом возрасте, мне слышался, пускай противоречивый, уже в детстве. Мой отец был белым офицером, он служил адъютантом у Анненкова, и происходил он из купеческой семьи. Мои дядьки тоже служили в Белой армии, а один, младший, ставши лишенцем, предпочел уголовный путь. Каким образом отец остался жив? И как мой дед умудрился сохранить часть домов от бывшего состояния? В Свердловске я родился в его доме. Это был большой дом в хорошем купеческом районе, потом эта улица называлась улицей Быкова, до этого — 3-я Мильковка, недалеко от дома Харитоновых, от Ипатьевского дома, где расстреляли царя и его семью. Сейчас нашего дома и района не осталось, все снесено и перестроено.
Когда отец со мной прощался, незадолго перед смертью, — его по существу привезли в Москву на носилках, — мы с ним сидели всю ночь и разговаривали. Он вообще был суровый человек, неразговорчивый, но на этот раз он был со мною предельно откровенен, и многое мне объяснил. Он рассказывал, что дед — либерал по убеждениям — был в группе уральских просвещенных капиталистов, которые хотели, если не революции, то во всяком случае конституционных изменений для поощрения технического прогресса. Видимо, его мировоззрение было близко к взглядам Щукина или Морозова. Отец рассказывал, что был такой Жоров, каким-то образом наш далекий родственник, что эта фамилия есть у Ленина, что Жоров был посредником между Лениным и капиталистами, морозовские деньги попали к большевикам, и на них печаталась в Швейцарии революционная литература. Но не вся революционная литература печаталась в Швейцарии. Часть ее печаталась в нашей семейной типографии в Оренбурге.
После октябрьского переворота отец, видя, как оборачиваются события, стал на сторону белых. Имущество нашей семьи было конфисковано, один дядька служил у атамана Дутова, другой, так же сражавшийся на стороне белых, был убит. Но со временем отец — с благословения начальства — был вынужден уйти из Белой армии. Там против него велась интрига, одна группа хотела его убить — он мне не раскрывал, в чем было дело. Как раз когда он вернулся домой, пришли красные, они с дедом были захвачены и подлежали расстрелу. Но тут бабка вспомнила про типографию и представила какие-то свидетельства. К тому же, главный жандармский офицер Оренбурга, который перешел к чекистам, подтвердил, что Неизвестные печатали в своей типографии революционные материалы. Таким образом, была сохранена жизнь деду и отцу, и даже некоторые частные владения были возвращены, в том числе наш дом.
Отец мой не скрывал своего неприятия советской власти, это я помню с детства, причем не скрывал удивительно открыто. То, что он остался в живых, поражало. Отец был ярым картежником, и мое раннее политическое воспитание проходило под картежным столом. Мама уходила спать, а я тайком от нее вставал и приходил под стол. Считалось, что если деньги падают на пол, то они мои. Я помню яркие политические диспуты за «пулькой», диспуты неправдоподобно открытые, ведь было уже время ежовщины. Я помню, как отец в припадке ярости назвал Сталина мешком с грузинским дерьмом, и как Наум Дралюк, коммунист, бывший ведущим работником Уралмаша (они с отцом были друзьями детства), пытался его угомонить, напоминая, чем он рискует. Но отец не унимался: «Нас, белых офицеров, расстреливать перестали. Вы сейчас стреляете друг друга». Отец как в воду глядел — Наум Дралюк был, действительно, потом расстрелян. Отца же не трогали, вероятно, потому, что он был очень хорошим детским хирургом, отоларингологом. Он делал операции высокопоставленным детям и его сохраняли, глядя сквозь пальцы на его политические воззрения, будто он просто болтун. Кстати, когда я уже в зрелом возрасте прочитал «Собачье сердце» Булгакова, я понял, что то, что говорил профессор Преображенский не было выдумкой — это носилось в воздухе и напоминало речи моего отца слово в слово. У отца было еще одно любимое занятие — полемизировать с советским радио. Он ложился на диван, включал радио на полную катушку и комментировал, так что я достаточно наслушался. Это — одна сторона.
Вторая сторона — мама, совершенно другого типа человек, интеллигентка, химик-биолог по профессии, поэт, писатель, круг ее знакомств был внеполитический, но в высокой степени гуманитарный, и тоже не советский. Она очень много занималась Анной Бизант, теософией, так что и мой интерес к философским темам родился в детстве. Я помню, как для многих моих друзей откровения, скажем, Бердяева или отца Павла Флоренского раскрыли глаза, а для меня это было юношеское чтение. Возможно, я не все понимал, но круг этих интересов не был мне внове.
Кроме того, по своим научным убеждениям, моя мама была вейсманистом-морганистом, потому вся страдавшая от Лысенко когорта сосланных на Урал ученых тоже входила в круг моих интересов. Больше того, у меня был детский уголок, на базе которого продолжались генетические опыты профессором Ягодовским и другими генетиками. Все это было законспирировано под детский живой уголок, у меня было невероятное для нормального дома количество животных, которых они мне покупали. Вот почему я говорю, что многие проблемы для меня не то что были решены, я их просто не решал, ответ был очевиден.
В 1942 году я оказался в Самарканде вместе с эвакуированной из Ленинграда школой, где я учился. Это была школа для одаренных детей, официально именовавшаяся Средней Художественной Школой (СХШ) при Академии художеств. Потом ее стали называть школой одаренных родителей, но когда я туда поступал, там был честный всесоюзный конкурс. Каганович пытался создать школу по принципу чуть ли не царского лицея. Мы были на полном государственном обеспечении, и образование нам давали блестящее, неправдоподобное. В преподавании на одном из курсов, состоявших из пяти человек, участвовало порой до 14 профессоров с известными именами. Но долго я там не проучился.
В августе мы вместе с Яном Сысоевым (он был аспирантом) пошли добровольцами на войну. Это был период моего патриотизма. У меня до сих пор сохранились военные документы. Мне тогда было 17 лет, мне казалось, что происходит история, что история пройдет мимо меня, если я отсижусь в тылу, и я рвался на фронт всеми силами. Я попал в Кушку, на границе Ирана и Афганистана, в Первое Туркестанское Военное училище, считавшееся первым по суровости в Красной Армии. Училище готовило специалистов по южной войне. Как теперь известно, у Сталина были планы выхода к Персидскому заливу, и вот нас учили войне в степях, в условиях пустыни.
По окончании меня включили в состав 860-й гвардейской десантной дивизии, 45-го гвардейского десантного полка. Я воевал в составе Второго Украинского фронта. Был контужен, был ранен, последний раз — очень тяжело. Был награжден, один раз посмертно, орденом «Красная Звезда», который достиг меня лет через 25. Об этом писал стихи Вознесенский — «Лейтенант Неизвестный Эрнст».