Но вернемся к моему личному примеру. Я был лишен работы 10 лет. Когда был объявлен международный конкурс на памятник над Асуанской плотиной, я послал разными каналами, чтобы не знали, что это я, свой проект. Открываются пакеты. Падают, как кегли, советские представители: нежелательный персонаж получил первое место. Но делать ничего не остается, так как мировая пресса печатает мое имя. Появляется оно и в «Правде». В эту щель бросились наши архитекторы и под шумок надавали мне массу заказов. Потом власти опомнились и начали пакостить, но было уже поздно.
Чем объяснить интерес архитекторов? После смерти Сталина, когда была поставлена задача массовой урбанизации, когда во имя экономичности строительства был отменен ложный классицизм, архитектура стала самой неидеологизированной отраслью. Современная архитектура трудно уживается с тем, что лепит президент Академии художеств и его паства. Не подвесишь же на голую стену «человека в штанах»! Значит, реальная потребность декорирования требует каких-то модернистских приемов.
Так мне удалось сделать самый большой рельеф в мире, 970 квадратных метров. Опять-таки, используя пазы в системе. Архитекторы мне говорят: у нас денег только на 300 кв. м, но давай сделаем 970. Я берусь. Каким образом? Обычно ситуация такая. Скульптор получает заказ от государства. Он делает небольшой эскиз. Этот эскиз передается в комбинат, где есть рабочие, мастера, производственные мощности. Но на 10 копеек, которые получает рабочий на комбинате, 90 копеек кладется в карман комбината. А я заявил, что буду делать в авторском исполнении. Потому, что у меня собственная мастерская, я только материалы закупаю по государственным ценам, а работаю со своим штатом. Мануфактурный способ производства. Художественный комбинат в таком случае берет только 25 %, деньги все идут мне, и все у меня получают огромную зарплату. Прецедентов таких нет, а раз нет прецедентов, значит нет и законодательства, что так нельзя. Таким образом, последнее время я сделался самым высокозарабатывающим скульптором в СССР. Но, конечно, каждый раз, когда художник пробивается, его пресекают. Ясно, что дальше бы меня не пустили. Я никогда не хотел быть диссидентом и с удовольствием служил бы обществу, если бы оно меня принимало тем, кем я хочу себя видеть.
Ведь трагедия в том, что власть, присваивает себе плоды своих же жертв. И те, кто мешали, становятся в очередь получать орден за то, чему они мешали. Особенно, после смерти. Сейчас они хотят всей партией получить орден за Булгакова. Пройдет 10 лет, и они будут требовать орден за Растроповича. Потом окажется, что и мои работы созданы благодаря советской власти.
Впрочем, далеко не всегда открытое выступление художника — его революционное завоевание. Часто им манипулируют. Например, моя выставка на Большой Коммунистической была спровоцирована на верхах. По поручению главного идеолога Москвы Егорычева и главного идеолога СССР Ильичева. Когда мне предложили эту выставку, я думал, что здесь что-то не ладно. Я был принят и тем, и другим, которые меня убедили, что партия, напечатавшая «Один день Ивана Денисовича», партия, пересматривающая проблему вейсманизма-морганизма, хочет пересмотреть и проблему изобразительного искусства. По существу же это была акция, направленная против интеллигенции и против Хрущева. Рассчитывая на его невежество в области изобразительного искусства, ему хотели продемонстрировать, до каких ужасов доводит либерализация.
Подобное случилось и с «бульдозерной выставкой» 1974 года. Я знаю, что между двумя ведомствами были разногласия. Милиция, мол, «чересчур пошла в гору, пора остановить». А милиция находится в подчинении Гришина. Так вот, берут свободолюбивых художников, честных, мужественных людей. Но ведь, чтобы их остановить, не надо было бульдозеров. Дали бульдозерами задавить картины, чтобы выпороть милицию и Гришина. Каждый из нас может стать пешкой в такой игре. Это не исключает личного мужества художника.
А бывает и «зубатовский социализм» — как, скажем, Московский театр на Таганке, членом совета которого я был. «Наш театр, либеральный театр», помощники Брежнева лично вам отрывают билеты… Ничего нет в чистом виде, и в данном случае дело далеко не так просто.
Со стороны диссидентов мне часто приходилось слышать жалобы на эстетические потребности публики. На самом деле, интересами публики никто не занимается. Социологических исследований на эту тему нет. Все решают функционеры. А функционер считает, что публике нужно то, что ему, функционеру, помогает жить. То, что не вызывает никакого административного сомнения. Это стихийное стремление к середине порождает стремление к низу. Когда нет, условно говоря, аристократии, которая бы поднимала середину вверх, теряется даже простой профессионализм. Это явление заметно не только в искусстве — его можно видеть и в науке, и даже в армии. И там приходится терпеть такие же издержки.
На самом деле, публика невероятно тянется ко всему, что интересно, не всегда понимая, что действительно интересно. К тому же и публика ведь разная — в Новосибирском городке одна, в Закарпатском колхозе другая, в Москве — третья. Определение публики как некоего стада — народофобия функционера и идеолога.
Разве можно серьезно думать, что любого человека — то ли колхозника, то ли техника, то ли интеллигента — может удовлетворить искусство, чья основная функция — заполнять место, лишь бы не было чего-то иного?
В действительности, все неудовлетворены. Все хотят чего-то другого. Кто абстракционизма, кто порнографических открыток, кто иконописи, кто красивого искусства, кто сложного, кто примитивного, но во всяком случае не того, официального… Я не видел ни одного чиновника, которому бы хотелось Вучетича, — им, как минимум, давай передвижников…
Между тем, мечтой аппарата остается, чтобы назначались не только гении, но и диссиденты (допустим, в художники Управления по делам дипломатического корпуса), чтобы все они были заменимы, как части вычислительной машины, чтобы Плисецкая танцевала, но на сцене ее не было, чтобы раскланиваться за нее и цветы принимать могла дама самого главного функционера. Вот где основной конфликт между системой и человеком.