То была нищая и голодная жизнь, и старая и новая дружба с людьми проходила испытание на прочность. Старый наш друг, профессор-медик Яков Брускин жил против нас: он работал главным врачом большого тылового военного госпиталя и носил погоны то ли полковника, то ли генерала медицинской службы. Военные пользовались специальным продуктовым пайком — тоже далеким до изобилия, но чуть более щедрым, чем наш. В марте 42-го Брускин был приглашен к нам на день рождения старшего нашего сына Симона, ему исполнялось одиннадцать лет. Утром этого дня Симон был отправлен в хлебную лавку, где получил по карточкам черный хлеб, предназначенный для угощения гостей. Вернулся он из лавки без хлеба.
— Где хлеб? — спросила я.
Симон виновато поглядел на свои руки, словно бы удивляясь, что они пустые.
— Я его, наверно, незаметно съел… — сказал Симон.
Это было происшествие чрезвычайное — приглашенные гости оставались без хлеба. Брускин был в курсе дела — я рассказала его жене об этой грустной истории. Придя к нам вечером, Брускин торжественно извлек из сумки самый лучший, самый дорогой подарок — две буханки черного хлеба. Это, действительно, был дружеский подвиг — Брускины ведь сами оставались без хлеба.
Война громыхала где-то за тридевять земель — сюда, в Ташкент, долетали только осколки. Но осколки эти ранили, жалили душу.
Пришло письмо: погиб под Севастополем мой любимый дядя Наум — брат моей мамы. Другое письмо: погиб под Брестом мой двоюродный брат Рувим. Еще письмо: погиб мой двоюродный брат — Марк…
А родной мой брат — Шура — сидел в северном лагере, погибнуть в борьбе с немецким фашизмом он не мог. Его могли расстрелять «свои», он мог умереть от голода, от болезни… От него тоже пришло письмо — вернее, не от него, а о нем. Письмо, написанное лагерным другом Шуры, было отправлено не из лагерной зоны — какая-то добрая душа вынесла его из-за колючей проволоки и опустила в почтовый ящик уже на воле. Шурин друг (назовем его для краткости X, он жив, живет в России) писал, что в лагере царит страшный голод, заключенные не получают пайка, питаются травой, корнями, если повезет — выкапывают из земли и поедают мясо павших сапных лошадей. Друг писал, что политических заключенных выпускать нельзя, что предписано добавлять им срок. Писал, что Шура получил еще десять лет — в дополнение к своим восьми. Его судили за то, что он, якобы, собирался построить в своем бараке самолет и перелететь к Гитлеру. Абсурдность обвинения не удивляла — «был бы человек, а статья найдется»…
Пришла весточка и от Лялиной матери — она сидела в Потьме, голодала, болела. Мы в Ташкенте не знали, доведется ли нам увидеться с нашими лагерными родными, или их ждет судьба фронтовиков.