Н а с в о б о д у
Те, кто спокойно и счастливо живет, могут не читать газет, не интересоваться новостями. Так, только погода если. А в лагере жизнь тревожная. Как-то Хрущев на весь мир сказал, что в Советском Союзе политических заключенных нет. Испуг, а вдруг начнут жизнь со словами вождя подравнивать? Всем нам копец.
Лагерная жизнь полна слухов. Лагерные слухи называются парашами. Чего лично я, пока сидел, не наслушался. Конечно, в основном именно в диапазоне отпустят - расстреляют. Обычная параша живет сутки-двое, быстро забывается. Но как-то появилась долгая параша. Амнистия или массовое освобождение. Комиссия из центра работает. Сколько уж потом похоронили, а эта все живет. Но реально ничего не происходит. Тем более не ясно, амнистия – амнистией, но редко из них какая и политических касается. Тем более, по Хрущеву, их и нет совсем.
Однако стали подтягиваться вспомогательные параши. О том, что в Дубравлаге теперь множество лаготделений пустых стоят. Малолеток отпустили, с малыми безобидными сроками, женщин.
Стали создавать бригады из зэков-строителей для реставрации порушенного имущества, генеральной реконструкции и перестройки, для приведения пустующих лагерей в божеский вид. Все для достойной встречи новоселов, которые не преминут снова попасться и прибыть сюда же. Пошли слухи теперь уже от этих строителей-реставраторов, своих же зэков.
Особенно уморительно рассказывали про работы на женских. Там промзоны – швейные комбинаты. Бабоньки, в основном же как и везде еще довольно молодые, допенсионных лет, вперегонки нашивают себе мешочки. Тканей казенных полно. Вот они и выкраивают себе любимый размер. Технология простая: шьют, набивают кашей и, пока она еще свежая, теплая, наслаждаются под одеялом или в открытую до самых пальчиков. Сбиваются в компашки по половым интересам и запросам и удовлетворяют в групповухе свои естественные и противоестественные потребности.
Проблема одна. Куда эти отработанные мешочки потом девать. Материала и времени на промзоне и каши в столовой полно, зачем мелочиться стирать-сушить. Конечно, большинство спускают в дырки лагерных туалетов, но иным далеко идти неохота. И веселые молодайки, может не все, а самые бойкие и бесстыжие, приноровились забрасывать отслужившие мешочки на крыши бараков. Может даже соревнование устраивали, кто дальше. И чаще.
Мужики-ремонтеры стали заодно и крыши разгребать. Самосвалами мешочки сгружают, иные по несколько лет там лежали, сгнили насквозь, вонять перестали. Размеры разные. Иные скромницы махонькими пользовались. Но другие такие пакеты себе мастырили, на несколько порций каши, чтобы внатяг наполнить. Нашедший такую хоботину мужик ее к своей ширинке наставляет, покачивает, кореша с ног валятся, хохочут, удивляются дамской отваге и ненасытности.
Срок работы комиссии по освобождению заканчивается, а нам официально ни слова. Все на уровне параш.
И тут меня вызывают к начальству. И там в официальной обстановке, как в комсомол принимать, объявили, что комиссия по освобождению организована и уже работает. Из числа врагов народа и партии, политических фашистов к ней будут представлены только малолетки. Администрация лагеря, изучив мое поведение, решила оказать мне честь и передает мои дела на рассмотрение вот этой самой тиходвижущейся комиссии. Ур-р-р-р-р-р-р-р-р-р-а!
На свободу хотелось, как Иванушке из копытца воды напиться.
Из нашего, наиболее молодого по населению из политических лагерей, набралось полтора десятка малолеток. Сначала к нам из других лагерей подвезли еще несколько малолеток. Достаточно уже пожилых людей. Особенно один. Худощавый, не очень взрачный, молчаливый человек. Мне он казался не глубоким, даже хорошо сохранившимся старичком. Легендарная личность. Рассказывали, что гулял партизанский отряд противоположной антисоветской направленности и состоял он поэтому не из партизан, а из бандитов (вроде как разведчик – это наш, а у них – шпион), которые комиссаров вылавливали, коммунистов развешивали. И был в этом отряде сын контрреволюционного полка, герой-антипионер, антисоветский Володя Дубинин, фашистский Павка Морозов, мальчик-бандит Валя Котик. Вот этот самый мой сосед по Дубравлагу.
Всю его шоблу выловили и растерзали заживо и без разговоров. Большинство, как пойманных власовцев, своими руками, до суда. Кто до суда дожил, тем высшая мера государственной мести, всем без исключения. А он – малолетка совсем, еще и тринадцати не было, когда их переловили. Дали и ему расстрел, и он два года, по лагерным байкам, сидел непосредственно под вышкой, там и поседел.
Какому-то чекисту показалось рано младенца расстреливать. Вроде была гуманная мысль, пусть дождется в камере смертников совершеннолетия и тогда уже по всем людоедским обычаям пошлем в расход. Но отменили на короткое время смертные казни, остался он живым. Заменили, как полагается, на двадцать пять, пять по рогам и пять по ногам, и с тех пор он тихо сидит. И теперь ему уже тридцать два. Такой вот малолетка. Может он тоже книгу напишет.
Со всего Дубравлага набралось ровно 26 малолетних мордовских комиссариков.
За четыре дня до официального завершения работы комиссии, двадцать шестого января, нас погнали на другой лагпункт, где эта комиссия заседала. Не они к нам, а мы к ним. Нас не повезли, а пешком погнали. Вывели нас на железнодорожные пути и повели не знаем куда. На ближайший лагпункт, в соседнюю деревеньку, на край света, на расстрел...
Частный случай массового идиотизма.
Повели нас по рельсам, чтобы не сбиться. Картина такая: конвой как полагается – четыре собаки и одна овчарка, но не как обычно, вокруг нас, а наверху, на самих рельсах, на очищенных от снега шпалах, а внизу, по глубокому по пояс снегу, мы, 26 политических зэков в пешем строю за освобождением.
По шпалам ходить мало кто любит. Кто по пояс в снегу несколько часов подряд гулял, тот меня поймет. Идти, я полагаю, было недалеко, километров пять, едва ли больше. Вели себя удивительно мирно, с конвоем не ругались, не хотели портить биографию, раз уж возможность подвернулась. Конвой попался дружественный, почти доброжелательный, разрешил идти не колонной по два или, тем более по пять, а цепочкой, и все-таки иной раз подгонял, шире мол шаг. Будто мы на лыжах. Надо было к определенному времени попасть. Переднего, кто лыжню бьет, меняли часто. Далеко ли, близко ли – добрались.
Привели в большую теплую хату, но портянки сушить не обеспечили, снимать обувь запретили – среди членов освобождающей комиссии оказалась дама.
Стали нас вызывать.
Первый минут через пять выскочил. Освободили! В комсомол принимают степеннее. Вторым или третьим вызвали меня. Как суворовец оболваненный, плюгавенький такой враг народа. Вес – 47 килограмм. Рост – 161 сантиметр. Нечем гордиться. Садиться я отказался, думаю, так быстрее будет.
Незнакомый майор прочитал выписку из моего дела. 54-10, 54-11 УК УССР. И дальше на том же листочке замечательная характеристика. Спасибо начальству! Передовик-ударник, встал на путь исправления, сам попросился в отстающую бригаду (гагановец какой! Это они так о моем участии в стиляжно-молодежной 51-й бригаде). Был художником отрядной стенгазеты. Один позорный раз.
Комиссия перешепнулась:
- Осужденный, вы полностью осознали свою вину перед партией, народом и всей страной?
Еще был вопрос.
- Чем думаете заниматься на свободе?
- Работать пойду, у меня мама одна, я обязан. А при возможности буду продолжать образование.
- В технический институт идите, - неспрошено порекомендовал председатель. Ближе будьте к простому народу.
Как было бы теперь здесь хорошо, если бы я его, и капитана КГБ, и адвоката Бимбада послушал, и не в МГУ бы поступал на философию, а в какой-нибудь агро-тех-рыб-снаб-обвес-техникум.
И меня освободили. Пять минут.
Еще немного об этом. Через пару человек вызвали Ивика Плачендовского, моего подельника. И нет его, и нет. Всем понятно, что если меня отпустили, то отпустят и его, у него по тому же делу срок меньше. Полчаса нет. Час нет. Время к обеду, Ивика нет. Наконец выпустили. Бледный. Выпустили. Освободили.
Ни к кому не обращаясь, сразу ко мне, даже с обидой:
- Все время о тебе спрашивали. Там же в бумажке от опера не сказано, что мы кенты-подельники, но они как услышали область, спрашивают, вы такого-то и такого-то знаете? Тебя! – Знаю, говорю.
- В каких отношениях?
- Подельник.
Они снова твое дело достали, перерыв сделали. Меня вывели. Но не сюда, а в какую-то другую дверь, на ту сторону. Через двадцать минут позвали: кто был главный? Кто начал? Каковы ваши отношения в лагере?
От этого рассказа меня начало трясти и я понял, что судьба моя в штопоре и меня снова отпустят, но другим путем, в лагерь досиживать. Однако видимо комиссия назад отыграть не имела прав, и решение осталось без изменений.
Изменения произошли, очень даже серьезные, но меня это не коснулось. После Ивика комиссия полтора часа никого не вызывала. Дела перекладывала.
Разыскали всех между собой подельников, а таких оказалось три пары, и дела их рассматривали подряд, сначала того, у кого срок больший, ему срок обязательно оставляли. Тут трагическая деталь. Кому отказывали в освобождении, оставляли досиживать, то этим не только срок подтверждался, но как бы даже увеличивался. Малолеток и без этой комиссии выпускали после двух третей. Комиссия в освобождении отказывает – зэк перестает считаться малолеткой. Отменяется возможность досрочного выхода на свободу.
Это к вопросу о гуманизме. Вот такая вот справедливость. Такое вот, мать его, милосердие.
Из 26 человек освободили ровно 14.
Вообще-то в жизни мне не везет. Мне кажется, по тексту можно было уже в этом удостовериться. Если очень-очень добиваюсь, не отлучаясь в туалет, годами в очередях толплюсь и получаю, наконец, то мятое, то порченое. Другого не осталось. Передо мной кассы закрываются на обед и на пересменку, товар заканчивается, правила выдачи изменяются, и мне не полагается.
Но вот в этом важном, важнейшем в жизни деле – свобода – повезло. Иногда в других случаях везет. Но это надо, чтобы стратегически припекло. Жена, например, у меня на всю жизнь, замечательная. Уехали мы легко. В моей семье это получило специальное имя: Господь за нас!
Господь за нас.
После этого нас повели обратно. Той же дорогой. В той книге у меня тут опять большой кусок, пейзаж. Зимний дневной, зимний ночной. О конвое. Пропускаю. Можно у Довлатова прочитать. У него смешнее. За более, чем сорок лет, многое навсегда ушло из памяти. Даже интересное, значительное. Пересматривая свою старую книгу, я много пропускаю из написанного там. Не только пейзажи. Не то чтобы казалось мне необязательными мелочами, мне кажется, что именно по мельчайшим штрихам воссоздается эпоха, но не для этой книги. Там о лагере. О лагере глазами почти ребенка.
Здесь – обо мне. И был, случился один эпизод, который, как выкалывание Ленину глаза на Красной Пресне, не просто врезался мне в память, как-то изменил меня.
В нашей секции, в той, из которой я освобождался, жил парень. Как и все, лет на восемь-десять постарше меня. Исключительно нелюдимый. Он ни с кем не воевал, не ссорился, но и не дружил ни с кем. Один на льдине. Я с ним только здоровался. А, да вот еще, он рисовал маслом. Портреты. Верить мне нельзя, но очень посредственно, ученически, реализм, но рожи кривые, несимметричные, пропорции не выдержаны, цвет преимущественно коричневый. Дерьмо. Узнав, что я освобождаюсь, он попросил отвезти одну из его картин его дяде и тете, которые не только жили в Симферополе, но и довольно близко от меня. Я отвез, передал, меня чаем напоили, я рассказал сколько мог, но об их племяннике почти ничего не знал. Однако я не об этом. Вот сейчас. Сам эпизод.
Парень этот, когда не работал и не спал, проводил свой досуг однообразно. Сидел на своей кровати на втором этаже в позе приблизительно лотоса и читал книги. Что за книги я не знаю и тогда не интересовался. И вот однажды, не только для меня неожиданно, но и для всех в секции, он оторвался от книги и громко сказал, ни к кому не обращаясь:
- Вот я просидел уже больше трех лет, и как же далеко я ушел, и от Сталина, и от Ленина ушел, и от Маркса с Энгельсом.
Исправился!
Вот такой вот колобок. На всю жизнь запомнился.
Дал я своей памяти задание: миг сфотографировать, когда одна нога свободной станет, а другая все еще в зоне. Запечатлеть психологический автопортрет, какой мол именно в этот момент происходит в душе надлом. Ничего не запомнилось.
Душа – тварь скромная, оживающая только в темноте, а в таком многолюдье, нас еще и провожать весь лагерь собрался, и в напряжении душа себя не обнаруживает. Да кажется, я проговорил, проболтал весь этот проход через ворота, выход на свободу.
Завели нас уже там, за зоной, на свободе в какой-то служебный барак и каждому выдали, что положено: справку об освобождении, какой-то проездной документ, чтобы железнодорожные билеты покупать, и деньги. Если у кого на лагерном счету были или сам заработал. Поскольку деньги открыто выдавали, то у некоторых, особенно тех, кто больше десяти лет отсидел, по несколько тысяч наскреблось. Мне выдали пять рублей. Ивику, моему кенту, а теперь попутчику, ничего не полагалось.
Мы же каждый должны были за эти бюрократические нужды оставить в лагерной канцелярии по трешке. Моей пятерки на двоих не хватило, но моментально кто-то свой рубль отстегнул, так говорят часто бывает.
Потом в Потьме все было, что всегда бывает при каждом массовом выпуске зэков. Кто-то попал к девкам, которые именно таких и ждут, и оторвался. Его ночью с нами не было. Утром менты привели. Привычное дело.
Опять в растерянности. Дальше в моей книге мелочи, я уже забыл об этом. Зачем переносить, повторяться? Но это - книга обо мне. Я пишу не все. Все нельзя. Есть что-то и главное, кто-то – не разрешает. Не одобряет. Стыд? Совесть? Рядом. Но этот эпизод приведу, он как-то характеризует. Меня. Страну. Уровень житейских тягот.
Остальные двенадцать пригласили нас совместно отпраздновать выход на свободу. В ресторане. Мы с Ивиком отказались, стеснялись, но в итоге сильно нажрались, я кому-то в морду залез (совершенно для меня не свойственно) и что-то крамольное выкрикивал (что для меня характерно).
На следующий день меня под конвоем представили председателю комиссии по освобождению, который и без этого был зол на меня до бешенства. Сидел злой, несговорчивый. Ничего не спрашивал. Сам говорил:
- Что выпускать меня было ошибкой – 1.
- Которую он сейчас исправит – 2.
- Что место мое в лагере – 3.
- Что мордобоем и особенно выкриками я заслужил гораздо больший и вполне серьезный срок – 4.
- Что он немедленно пишет ордер, по которому меня препровождают обратно – 5.
После чего меня отпустили.
Когда я был ребенком, в советской литературе для подростков была популярная тема, как ты живешь. «Чтобы не было мучительно больно» Гайдар «Горячий камень», например. Советскому человеку, встретившего волшебника, на вопрос: «Хочешь ли прожить жизнь заново?», надлежало отвечать с гордостью: «Нет!» Я, мол, честно жил, мне не о чем жалеть, не в чем упрекнуть себя (а если бы было Чека давно бы уже знало и со мной разобрались), мне никогда не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, и, умирая, с высоко поднятой головой я могу сказать, что вся моя жизнь и все мои силы были отданы самому прекрасному в мире – борьбе за освобождение человечества от советской власти. В газетах были такие интервью: я видел Ленина, и я ни о чем не жалею. Статьи, книги. Попадались отдельные самокритичные парни, которые не прочь переиграть бы несколько эпизодов своей жизни, но в целом...
Жизнь такая разная. Одни рождаются богатыми, здоровыми, красивыми. Они быть может тоже плачут, у них свои проблемы. Хотелось бы яхту как у N, за 250 миллионов, а хватает только на ту, что за 80, как у жалкого неудачника М. Таких мало, но тоже несколько сот тысяч. Вне зависимости от умственного уровня они могут получить любое образование, работать или не работать, владеть или не владеть.
Другие рождаются нищими, неприкасаемыми, рабами.
С заячьей губой, волчьей пастью, коленями назад.
Как-то по телевизору показывали парашютиста. С его парашютом случилось что-то, он не раскрылся, и мужик летел так. Упал. И остался жив. Семь месяцев был в коме. Все ребра сломал, сколько их у человека есть с обеих сторон, челюсть в нескольких местах. Отняли половину одной руки и полностью одну ногу с суставом, мне показалось, что вместе с частью гениталий. Рот все время открыт, кости срослись так, что не дают закрыться. То, что он говорит, трудно понять, внизу идут расшифровывающие титры:
- Я самый счастливый человек на земле.
Спасибо, что сказал, с первого взгляда трудно было догадаться. Зачем ему жизнь заново, он и в этой самый счастливый.
У меня не только глаза, но и вся жизнь наперекосяк. Не жизнь, а гонки по сильно и злобно пересеченной местности. С давящей славой отца за плечами. Дайте мне другую попытку! Нет, не потому, что жизнь тяжелая, неудачная, что душу выжег, не достиг ничего, что многих мерзких морд не побил, что мучительно больно за то, стыдно за это. Нет!
Просто эту жизнь я, хорошо ли, плохо ли, прожил, я ее до дыр знаю, она мне надоела. Хочу другую и с самого начала. Вот в этом третьем тысячелетии, в другой стране, от других родителей, богатым, здоровым и красивым.
Очень хочу быть богатым и плакать, плакать...