Хочется еще рассказать об агрономе Желязко, болгарине из Бессарабии. Милый, добропорядочный, интеллигентный человек, он и здесь, в ссылке, работал агрономом где-то на периферии и иногда, приезжая по делам в район, останавливался у вас. История его такова. Во время революции он жил в Одессе. Жить было очень тяжело, а семья его оставалась в Бессарабии, граница с которой тогда отнюдь еще не была на замке и, наоборот, почти не охранялась. Поэтому однажды зимой двадцатого или двадцать первого года, перейдя по льду лиман, он ушел в Бессарабию. Политикой он не интересовался, но в принципе, как и многие бессарабцы, сочувствовал тому, что происходило в России. Думаю, что больше по ностальгическим причинам. И когда произошло воссоединение с Бессарабией (отторжения которой СССР никогда не признавал), он встретил советские войска восторженно и сразу изъявил желание сотрудничать.
Это его и погубило. Ведь сотрудничество требовало заполнения анкеты, а он привык говорить и писать о себе правду. Тем более что причины, по которым он решился когда-то перейти границу, были явно частными, и ни о какой враждебности к советской власти они не свидетельствовали. Его ошибка была в том, что он писал людям, а те, кто читал анкеты, были не совсем людьми и человеческих мотивов поведения не понимали и не признавали. Тем более в момент проведения «операции по очищению присоединенной территории от враждебных элементов» — когда нужно проявлять рвение и повышать производительность труда. А тут такая зацепка, как «незаконный переход советской границы». Вот и получил он лет семь-восемь лагерей. И ссылку после них. Слишком жестокое наказание за нормальное человеческое доверие к людям, в условиях сталинщины — за наивность.
Как видит читатель, все эти люди, как они ни разнятся между собой, — «политики», «пятьдесят восьмая». Но я уже говорил, что все этапы после нашего были политическими. Отдельные уголовники, попадавшиеся в этих этапах, были редкостью. Паша рассказывал, как однажды при разборе рабсилы завербовал к себе на строительство кирпичного мастера. Посадил его на телегу и собрался везти. Только тронулся, как из клуба, куда обычно и завозили этапы, вышел один «свой в доску» и проводил отъезжающего презрительным возгласом:
— Мужик! Что, пахать поехал?
«Пахать» — то есть вообще работать — было для него делом самым глупым и недостойным, знаком падения. «Ну-ну, — подумал Паша, — посмотрим, как ты тут потом, зимой запоешь?» Как ни странно, мы все еще верили здравому смыслу и трудовой этике. Тогда.
Не овладевает ли постепенно в силу многих причин эта идея «своего в доску», то есть отношение к труду этого урки, массами и не становится ли она таким образом материальной силой, губящей Россию? Впрочем, тогда такие обобщения в голову не приходили.
Да и не с чего было. Такие «свои в доску» во всех, кроме первого этапа, повторяю, погоды не делали. Осознание этого факта местным населением (о впечатлении, которое оставил по себе здесь первый, урочий этап, я уже упоминал) одна баба проявила так. Стоя на людном месте, возле ушковского сельмага, она по случаю прибытия очередного этапа орала своим подругам:
— Бабоньки! Вы энтих, которых сейчас пригнали, не бойтесь!.. Берите их в квартиранты!.. Это не бандиты… Это хорошие люди — китриционеры!
За этот крик она безусловно «подлежала». Называть контрреволюционеров хорошими людьми было нельзя (вспомните «политика» Ваню Смородина). Но никакому случившемуся тут стукачу, разве если бы он был из ссыльных, не пришло бы в голову доносить на это ее обращение. Не из порядочности даже, а просто потому, что политическая сторона этой информации была всем, как и ей, непонятна и безразлична, а важна была для всех информация фактическая — что эти приехавшие люди в обычном и единственно важном для них смысле — порядочные. А значит, можно их безбоязненно пускать на квартиры — не обчистят. Правда, и это было в обход обязательной (хотя и несуществующей) идеологии. Но ведь все, что они видели вокруг себя, тоже шло в обход.