28 января. Кущевка. База. Вчера, во время обсуждения деталей доклада, возникла мысль, чтобы вообще связаться с внешним миром и общественными кругами. Капитан З. вполне основательно думает, что легче всего было бы осуществить это через Союз торгово-промышленных деятелей Центральной России, построивший наш поезд, и что следовало бы командировать в Новороссийск поручика Р. Тот категорически отклонил это, в форме, не допускающей возражений. Тогда капитан З. сказал:
-- Для этой цели можно было бы командировать Владимира Христиановича...
Меня охватило какое-то необычайное приятное чувство. Поехать в Новороссийск с официальной миссией, увидеть опять наших общественных деятелей, завертеться в сферах Государственного объединения, Национального центра и Союза возрождения показалось вдруг чрезвычайно заманчивым.
Но едва ли легко наладить эту связь. Да вообще, где все они, в Екатеринодаре или поближе к морю на случай "драпа" -- в Новороссийске? Я знаю только одно, что профессор А.В. Маклецов, правитель дел Национального центра, в настоящее время в Новороссийске, и узнал я это совершенно случайно. Я проходил по перрону Кушевского вокзала, на стене висел номер "Вестника Штаба". Среди разных сообщений было напечатано, что находящийся в Новороссийске харьковский профессор Маклецов опубликовал список последних жертв красного террора в Харькове. Среди перечисленных фамилий я с ужасом увидел фамилию присяжного поверенного Б.П. Куликова.
Как трагична судьба Бориса Павловича. Я любил его за его блеск и за какой-то юношеский огонь. В "социалистической думе", сидя на местах народных социалистов, он громил большевиков часто с большим остроумием и пафосом. Когда я в декабре 1917 года вступил в число гласных этой печальной памяти думы, он -- старый муниципальный деятель -- ввел меня в первое заседание.
Пришли немцы, воссиял на киевском престоле ясновельможный пан гетман, -- и пришли, наконец, большевики. Красный туман заволок все вокруг. Суд был упразднен, сословие присяжных поверенных разогнано, и объявлен набор "правозаступников". Лучшие силы харьковской адвокатуры отклонили с негодованием это предложение, и адвокаты третьего ранга, сомнительные "ходатаи по делам" наполнили кадры нового института. Среди видных имен было только двое адвокатов, пошедших в правозаступники; один из них был Б.П. Куликов. Большевиков прогнали -- и сословие присяжных поверенных судило тех, кто в тяжелые дни большевизма изменил знамени присяжной адвокатуры. Б.П. Куликов защищался с какой-то запальчивостью. "Не вы -- а мы были хранители лучших традиций, -- бросал он своим противникам. -- Как врач не имеет права отказать в помощи, так и адвокат должен прежде всего защищать. И чем суд несовершеннее, тем больше -- его долг"...
"Неделя о правозаступниках" кончилась, для Б.П. Куликова оставила резко испорченные отношения с прежними друзьями, испорченную общественную репутацию и толкнула его, естественно, в оппозицию к существующему строю. "Вы правеете, -- сказал он мне однажды. -- А я левею с каждым днем". Он был наиболее ярким представителем тех, кто отказывал Добрармии в каком-либо признании, для кого приход ее был испорчен силою событий... И когда все бежали из Харькова, он -- как тогда говорили -- остался там. Жаль человека, талантливого, экспансивного, но неустойчивого. Умереть от руки большевиков, и после всего того, что произошло с ним, -- это несчастье, выше которого не представишь.
Когда я вернулся в теплушку и лег на свою койку, я вдруг почувствовал, что ко мне -- незаметно и тихо -- подкралось искушение. Мне казалось, что я сжег свои корабли; что по крайней мере до занятия Москвы я останусь только солдатом, что мое прошлое подверглось забвению. И вот постепенно, совсем незаметно, вынырнуло это прошлое. Сперва кое-кто из офицеров стал называть меня "профессором". Потом у меня в руках появился портфель, с которым я стал путешествовать с проектами докладов. Потом я очутился за ужином в офицерской столовой и стал называть в неофициальной беседе командующего поездом Владимиром Николаевичем. И наконец, вынырнул вопрос с общественными деятелями и даже о командировке в Новороссийск. Все это создает душевную смуту. И хуже всего то, что у меня не хватает сил бороться с искушением.
Скоро ожидается наступление на Ростов и приезд на позиции Сидорина и Деникина. Я чувствую, что люблю Деникина так, как солдат может любить своего вождя. Я вспоминаю "Войну и Мир", где описывается это чувство любви к государю, когда хочется просто умереть на его глазах. Такой же любовью люблю я Деникина, этого благородного страдальца за русскую землю.
Я ненавижу Кубань, куда судьба загнала меня. Здесь все так противно и чуждо. Нудный скучный пейзаж, однообразный до тошноты, то есть, правильнее, отсутствие всякого пейзажа. Просто ровная доска, без зелени деревьев, без пригорков, без долин, наконец, почти без воды. Такой же противный и климат. Утром может быть весна, а вечером мороз с противным леденящим ветром. Морозы держатся упорно, и кажется, нет им конца. Люди хмурые и противные. В Ростове я видел эту здоровенную казачню, которая драпала по Садовой и Таганрогскому проспекту. Шли на "родную Кубань", обнажили фронт -- и им, этим здоровенным мужикам, не было стыдно. Но, конечно, венец кубанского безобразия -- это их знаменитая Рада. Тон, с которым они заговорили с Деникиным, есть тон лакея, почувствовавшего силу... И у этого лакея нет намека на чувство государственной перспективы... В момент, когда усилиями донцов и остатков Добровольческой армии так счастливо налаживается сопротивление, они готовы отправить нас на Принцевы острова, на Мальту -- куда угодно, только бы стать "самостийными". Может быть, последнее им и удастся; но не более чем на месяц-другой.