В жаркий июльский томительный день приехали мы с Надей в Харьков. За день или за два до нашего отъезда из Святых Гор произошло вооруженное выступление большевиков в Петрограде (опять -- "нож в спину революции", по терминологии Керенского). Восстание это кое-как подавили, вожаков его, в том числе Троцкого, арестовали (Ленин скрылся); но настоящих, суровых, беспощадных мер, на которые, казалось бы, давало право критическое положение государства, не было принято. Арестованные большевицкие вожди постепенно были выпущены или сами бежали. А в печати по-прежнему велась самая разнузданная, бешеная травля Временного правительства. Большевики не смутились своею первою неудачей и систематически продолжали готовить переворот почти под самым носом у правительства. В это время князь Львов и другие кадеты вышли из состава Временного правительства. Оно сделалось теперь сплошь социалистическим, а во главе его в качестве премьера стал герой июньского позорного наступления -- Керенский. Но популярность его к этому времени уже значительно упала. Все настоятельнее чувствовалась потребность в настоящей твердой власти. В этом, между прочим, заключался отчасти смысл июльского выступления большевиков. Такую же попытку, но только справа, произвел несколько позднее (в августе) генерал Корнилов. И его попытка вышла неудачной (о ней я еще буду говорить). Но так или иначе, необходимо было покончить с мягкотелой, хлябковатой, многоречивой керенщиной.
Мы с Надей ехали в Харьков под удручающим впечатлением начавшейся внутренней смуты. Новое печальное, ошеломляющее известие ждало нас в Харькове. На вокзале я купил экстренные телеграммки. В них говорилось о позорном бегстве наших галицийских армий. А когда мы уезжали из Святых Гор, известия с этого фронта были еще хорошие. Настоящие размеры нашего неслыханного военного позора выяснились лишь постепенно. Но и первые известия о нем были ужасны. Помню напечатанный крупными буквами заголовок экстренной телеграммы, купленной мною на вокзале: "Бегство одиннадцатой армии" (за 11-той армией побежали и другие: 8-я, 7-я). А мы все в Святых Горах так радовались начавшимся в последние дни как будто нашим успехам! И я еще тогда с удовольствием торопился сознаться в неосновательности моих пессимистических предчувствий. А оказалось, предчувствия меня не обманули: Калуш и Тарнополь навсегда останутся в летописях русской армии гораздо более позорным пятном, чем даже Мукден и Цусима...
Необыкновенно мрачно прошел день в Харькове накануне моего отъезда в ударный батальон. Зубная боль у Нади, после помощи, оказанной врачом, утихла; но мы мало разговаривали в тот вечер. Надя, Миша и я провели последние часы перед разлукой угрюмые, молчаливые, подавленные. Моя решимость умереть, и умереть как можно скорее, в тот вечер еще более окрепла.
На улицах Харькова в тот день там и сям собирались небольшие кучки народа и горячо толковали о новом бедствии (большие митинги давно уже не собирались: охота к ним скоро испарилась; их воскресила впоследствии, но опять-таки только принудительным путем, -- советская власть). Помню, как в одной из таких кучек какой-то офицер с горечью сказал: "Под царскими знаменами мы брали Львов и разбили немцев под Варшавой, а под вашими красными тряпками побежали перед вдесятеро слабейшим врагом!" -- И действительно, у австрийцев и немцев на нашем фронте не хватало войск даже для поверхностного Преследования неудержимо улепетывавших русских полчищ.
На другое утро, когда солнце только что вставало, я простился с Мишей и Надей и ушел на вокзал. Я был уверен, что с фронта уже не вернусь домой...