С пятнадцатилетнего возраста у меня развилась страсть к чтению и литературе. Я с жадностию и приятным трепетом перечитывал все тогдашние альманахи, особенно "Северные цветы"; романы Вальтер-Скотта; главы "Онегина", выходившие отдельно, и некоторые статьи в "Московском телеграфе". У немногих из моих товарищей также начинала пробуждаться любовь к чтению, и около меня собирался небольшой кружок слушателей. Украдкою от начальства, под видом повторения уроков, мы таким образом каждый вечер сходились в классе читать романы Вальтер-Скотта или "Телеграф". В "Телеграфе" более всего занимали нас статьи о театре г. Ушакова, в которых кстати и некстати говорилось обо всем на свете, и статьи полемические и критические самого Полевого. Чтения эти все-таки хоть сколько-нибудь способствовали к нашему развитию; но чем более мы приобретали привычку к чтению, тем сильнее чувствовали отвращение к учению, к той науке, которую преподавали нам. Я знал множество стихов наизусть, пробовал сам писать стихами и наконец начал года за полтора до выпуска издавать журнал, подражая в форме "Московскому телеграфу". В этом журнале были повести, стихи, критика, смесь, все как следует. Я показал Кречетову первый нумер этого журнала и он, пробежав его, остался очень доволен.
В пансионе начинали смотреть на меня как на будущего литератора, и воспитанники, плохо знавшие грамоту и не имевшие никакой фантазии, стали прибегать ко мне с просьбами писать для них сочинения на задаваемые им темы. Я исполнял эти просьбы очень охотно, тем более что это не составляло для меня никакого труда. Я уже начал набивать руку.
Не помню, кто-то из наших преподавателей вдруг в один прекрасный день, ко всеобщему изумлению, вздумал бог знает почему вооружиться против заучивания уроков наизусть, слово-в-слово, и потребовал, чтобы ему уроки рассказывали своими словами. Как забрела ему в голову такая фантазия -- неизвестно, но это привело многих учеников, даже из первых, в величайшее беспокойство. Один из таких подошел ко мне однажды.
-- У меня до тебя большая просьба, -- сказал он.
-- Что такое?
-- Да вот ** выдумал глупость, чтобы своими словами говорить уроки. Я думаю вот что... Надо только начать своими словами, а потом можно валять по книге. Он не заметит. Только ты, пожалуйста, запиши мне, как начать своими словами -- я и выучу это наизусть, а потом буду продолжать по книге. Ты у нас сочинитель, тебе это нипочем, ты сумеешь это сделать.
Воспитаннику этому уже было шестнадцать лет.
Я исполнил его желание. Он вызубрил мои слова, и потом всякий раз прибегал ко мне стем же.
Не мешает заметить, что он кончил курс одним из первых и впоследствии, вступив на военное поприще, обратил своими талантами особенное внимание начальства и достиг видного положения.
Кречетов был еще более оценен нами, когда мы перешли в выпускной класс. В этом классе преподавал словесность известный профессор, автор "Военного красноречия" Я. В. Толмачев. Яков Васильевич питал закоренелую ненависть ко всему живому и современному. Он упорно остановился на Державине и даже неохотно упоминал о Батюшкове и о Жуковском. Карамзина он уважал за его историю, и то более потому, что Карамзин читал первые ее главы августейшим лицам и был признан официально историографом.
-- Я, друзья мои, -- говорил он нам с чувством гордости, -- тридцать уже лет ничего не читаю, потому что убежден, что теперь пишут все пустяки.
Когда мы заговаривали с ним о Пушкине или декламировали его стихи, он махал рукою и перебивал, затыкая уши:
-- Перестаньте! перестаньте! это все пустяки и побрякушки: ничего возвышенного, ничего нравственного... и кто вам дает читать такие книги?..
О Полевом он не мог слышать равнодушно...
-- Это мерзавец! -- говорил он, дрожа всем телом, -- безграмотное животное, двух строк со складом и правильно не может написать... Лавочник, целовальник, а осмеливается безнаказанно оскорблять людей пожилых, чиновных и ученых!
-- Как же вы знаете, что Полевой безграмотный, -- возражали мы, -- ведь вы сами говорите, что вы тридцать лет ничего не читали?
-- Да мне попалась недавно, -- отвечал он с неизъяснимым добродушием, -- у кого-то из знакомых случайно книжонка, в которой была напечатана между прочим и его чепуха. Я прочел несколько строк и ужаснулся... Да что я говорю, лавочник! Всякий лавочник, друзья мои, напишет правильнее его.
Яков Васильевич задал нам однажды сочинения. Я выписал начало повести Полевого (кажется, "Сохатый") и представил ему выписку за собственное сочинение.
Яков Васильевич читал долго и внимательно, останавливался на каждом периоде и был восхищен изящностию слога, мастерством оборотов и грамматическою правильностию этого сочинения...
-- Молодец, друг мой, молодец! -- говорил он. -- Хорошо, очень хорошо... -- И он качал головою от удовольствия. -- Я вам скажу, друзья мои, что такой слог сделал бы честь и опытному писателю.... Не поправлял ли, впрочем, тебя кто-нибудь? -- прибавил он через минуту задумчиво.
-- Нет, никто, Яков Васильевич, -- бойко отвечал я, -- я это написал сразу-с, без всяких поправок.
-- У тебя талант, друг мой, талант!
И с тех пор Толмачев относился ко мне с особенным вниманием и рекомендовал меня инспектору и помощнику инспектора.
В день публичного акта, при выпуске, я подошел к Толмачеву.
-- Я виноват перед вами, Яков Васильевич, -- сказал я, -- я вас обманул. Я вам выдал чужое сочинение, которым вы были так восхищены, за свое... Ведь это вы так восхищались слогом Полевого. Я подал вам подстрочную выписку из Полевого. Видите ли, он, однако, не так безграмотен, как вы говорите.
Толмачев нахмурился, взглянул на меня сначала неблагосклонно, но потом улыбнулся и сказал:
-- Что ты, мой друг, какой вздор говоришь!
-- Спросите у моих товарищей, если не верите.
-- И верить не хочу, и спрашивать не буду, -- отвечал Толмачев решительно и отвернулся.
Я, впрочем, еще прежде этого имел счастие обратить на себя внимание Якова Васильевича.
Когда он вошел в первый раз к нам в класс и прочел список новых выпускных воспитанников, он остановился с видимым удовольствием на моей фамилии.
-- А что, г. Панаев, -- спросил он, -- вы родственник тому Панаеву, который написал "Идиллии"?
Этот вопрос преследовал меня. Все начальники и учителя предлагали его мне при вступлении моем в пансион.
-- Да, родственник, -- отвечал я.
-- И близкий?
-- Племянник.
-- А-а-а! -- протянул Толмачев значительно. -- "Идиллии" вашего дядюшки образцовые идиллии, единственные у нас в этом роде. Я хоть тридцать лет ничего не читаю, но для Панаева я сделал исключение и прочел его "Идиллии" с великим удовольствием.