Между тем как Дружеское типографическое общество в полной безопасности процветало; как члены его с общего согласия носили явно кафтаны одинакого покроя и цвета, голубые с золотыми петлицами, внезапно восстала против них политическая буря. Французский пере" ворот возбудил во всех правительствах подозрения на все постоянные сборища, тайные и явные. Главнокомандующий в Москве, князь Прозоровский, получил тайное повеление взять в особенное внимание масонскую ложу, на которую содержатели типографии имели большое влияние. Вследствие того захвачены были в ложе и в домах Новикова и друзей его все бумаги, сделан строжайший осмотр книжному магазину, библиотеке Филантропического общества, и все найденные в них мистические книги преданы были сожжению. Сам же Новиков отправлен был в Тайную канцелярию, а потом заключен в Шлиссельбургскую крепость. Восшествие на престол императора Павла возвратило ему свободу, но не возвратило спокойствия духа. Еще за год до его возвращения жена его скончалась, оставя трех малолетних сирот в пустом доме на произвол судьбы. Несчастный отец нашел сына и одну из дочерей своих в ужасной, редко исцелимой болезни (эпилепсии).
Остальные годы унылой жизни проведены им в малом поместье, близко Москвы, в сообществе Гамалеи, давнего его друга, и г-жи Шварц, вдовы знаменитого профессора и мистика. Эта благочестивая женщина с самого заточения Новикова и до сего времени посвятила себя на призрение жалких страдальцев, переживших родителя. Он скончался в царствование Александра, уже в глубокой старости, вероятно, около восьмидесяти лет.
Немногим прежде знакомства моего с Карамзиным началась у меня тесная связь и с почтенным Федором Ильичем Козлятевым. И это было эпохою, с которой я начал выбираться на прямой путь словесности.
Скоро мы сделались почти неразлучными, несмотря на разность лет и состояний: он уже был гвардии Семеновского полка подпоручиком, а я еще сержантом и гораздо его моложе.
У него была хорошая французская библиотека, увеличиваемая непрестанно старыми и новейшими сочинениями и переводами. Тогда было цветущее время для французской словесности: Вольтер и Ж. Ж. Руссо хотя уже и находились в преклонных летах, но их слава, их присутствие между нами одушевляли ученый мир и приводили его в движение. Бюффон выдавал том за томом "Естественную историю" во всем ее убранстве, украшенную всеми прелестями живописного, иногда же важного или трогательного красноречия, и в то же время увлекал читателей блестящими гипотезами в своих "Эпохах натуры". Д'Аламбер, Дидро, Реналь, Мармонтель, Тома и Лагарп были корифеями авторов второстепенных. Козлятев познакомил меня с их творениями, равно и с французскими лучшими переводами греческих и латинских классиков.
По совету его стал я читать и учебные книги: Квинтилиана "Об ораторском искусстве" и "Курс словесности" аббата Батё и Мармонтеля.
Не без пользы также для меня были: "Библиотека образованного человека" (Bibliotheque dun homme de gout), "Три века французской словесности" аббата Сабатье, записки (memoires) Палисота о французских писателях и "Критический журнал" Клемана. Последние три автора остерегали меня один против другого и в то же время помогали мне совокупно изучать французскую литературу.
Но и кроме таких пособий, одна беседа с Козлятевым уже была для меня училищем изящного и вкуса. Он одарен был умом, хотя не беглым, не блестящим, но основательным, украшенным просвещением и кротостию необыкновенною. В молодости моей часто я сердился на него за это прекрасное качество: в кругу не слишком ему знакомых он готов был внимательно выслушивать всех и не сказать ни слова. Почитатель его достоинств, я дружески пенял ему, для чего он таит их и тем подает повод к невыгодному об нем заключению. Добрый Козлятев обыкновенно отвечал на то нежной улыбкою или пожатием руки моей.
Слыша его строгие слова или беспристрастные суждения о стихах даже и первенствующих наших поэтов, я начал таить еще более, особенно же от него, мои произведения, еще более стал чувствовать все их несовершенство. Некогда он признался мне, что было время, когда он и сам занимался переводами и стихотворствовал, что даже написал шутливую поэму, но вскоре одумался, все свое сжег и принялся читать чужое. "Это спокойнее и прибыльнее", - прибавил он с кроткою своей улыбкою. Во все продолжение долговременной нашей связи он однажды только показал мне перевод свой элегии Катулла на смерть Проперция, или наоборот - точно не помню; но ни под каким условием не дал мне списать его.