Гениальная способность Савиной находить определяющие черты, пластически, так сказать, запечатлевавшие образ, напоминала манеру великих японских художников вроде Хокусаи. Среди неясного и неуглубленного абриса сверкает какая-нибудь поразительная деталь, в которой весь человек, или вся лодка, или все дерево. Никакое намеренно раскрасневшееся лицо, с застывшей гримасой смущения, никакой беспорядок в туалете, требующий внимательного осмотра, не могут дать то, что производит отсутствие красной ленточки. Была ленточка -- и нет ленточки. Была яркость цветка -- и вот он сорван.
У Савиной был огромный запас наблюдения, и ее талант смело и уверенно брал как раз то, что нужно, и лучше чего нельзя было придумать. Или даже так: если б это было придумано, а не взято, то было бы совсем не то. Глаза Савиной достаточно известны, и выражение ее глаз, расширение ее зрачков говорили красноречивее всяких слов. Но я помню роли, когда в самых сильных и чувствительных местах она закрывала глаза, то есть лучшее, что у нее было, -- книгу души. Она закрывала глаза, потому что это было нужно. Она не думала, когда закрывала глаза. Может быть, если б думала, то, вспомнив, какое могущество в них скрывается, и не стала бы закрывать их.
Сколько раз Савина говорила мне, что не умеет играть "символических женщин". И точно, ее строгому и систематическому художественному рисунку чужда была волнистая линия мистицизма. Всякое действие Савиной на сцене было причинносообразно. Сила ее вспышек всегда зависела от силы обстоятельств -- никогда больше, никогда меньше. Савина с этой чертой своей натуры была настолько нова на петербургской сцене, что ее одно время даже называли "иностранкой", противопоставляя ей в качестве истинно русского начала надрывной талант Стрепетовой. И из этих старых споров, теперь уже взвешенных судьбой, ясно, какое крупное, не только художественное, не и культурное явление представляла собой Савина.
Две души -- ach, zwei Seelen leben in meiner Brust, die eine von der andere will nicht sich trennen. Таков, быть может, наиболее яркий штрих и русской психологии, и русского искусства. У нас есть начало пушкинское, начало гармонической правды, ясного приятия мира со всем его неизбежным злом, но и с оптимистическим убеждением, что жизнь для жизни нам дана. Хотя она и дар случайный, и дар напрасный. И есть другое начало -- мучительное и мучащее, истерическое, надрывное, не только чуждое гармонии, но и намеренно нередко обостряющее, дисгармоническое, чтобы подчеркнуть "учительность".
В этом соединении несоединимого -- реализма с "учительностью" (этот термин заимствован мною у С. А. Венгерова) -- и заключается часто фальшь русского искусства. Невозможно быть одновременно и реалистом и учителем. Нельзя глубоко обнимать мир сущий и в то же время видеть в нем грех: "грех ты мой", как говорит Катерина в "Грозе". "Грех ты мой" -- объявляет всему миру лакомый до жизни Л. Толстой -- самый типичный и яркий образец гениального художественного лицемерия. И русская сцена знала не мало таких явлений. Поразительная, порою исступленная правда обнажения души, как, например, у Стрепетовой, -- и рядом какое-то оскорбительное неряшество в обращении с тем, к чему в данный момент душа взывает. У Савиной этого не было. Савина была ясная, у нее было огромное чувство ответственности перед теми образами, которые она создавала на сцене. Она не знала, не чувствовала и не понимала сложных и запутанных соединений отшельничества с искушением, фантазии с ренегатством, любви со злобой, страсти с истерией. Она играла в "Идиоте" Настасью Филипповну прекрасно, -- но "инфернальности" у нее не было ни на волос. Этого она не могла. И замечательной чертой Савиной было то, что она вполне искренне и откровенно об этом заявляла. Ей очень хотелось сыграть фру Альвинг в "Привидениях", но все же она отказалась от этого намерения. "Не могу, не умею, не чувствую", -- говорила она. "Да что же в Альвинг такого мудреного?" -- спрашивал я. "Да и мудреного особенно ничего нет, -- а есть туман какой-то, и потом, -- прибавляла она очень серьезно, -- я вообще плохо чувствую сердце матери".
Что такое для художника "сознание ответственности" -- об этом можно (а вернее, должно) говорить много и долго. Грехи русской литературы -- большой русской литературы -- лежат именно в этой безответственности, которую С. А. Венгеров нередко называет "учительностью". Художник сцены не менее всякого другого, а заметнее всяких других отражает в своем творчестве "учительность": сразу появляются котурны, сразу обнаруживается ложь преднамеренности. Недостатки Савиной, вернее сказать, естественная ограниченность ее захвата -- отсутствие героизма, трагической силы, мистического ясновидения -- не мешали ее гениальности. Потому что она была гениальна в своем и не выдавала ложных подделок под героизм, силу ясновидения -- за откровения искусства. Себе довлела она... И все искусство в том, чтобы довлеть себе.