Мы не идеализируем Мочалова. Мы хотим понять его. Мы не отрываем его от среды, -- наоборот, мы берем его вместе со средой, со всем бытом, и никакого исключения из этого быта и этой среды, к которым Мочалов органически принадлежал, не находим. Каратыгин был исключение, потому что это был Петербург, а Петербург был исключением в русской жизни; Мочалов же Россия, Москва, быт Островского -- огромная "нелепость" на взгляд Петербурга и европейца, но сама по себе заключавшая огромные возможности. Вот почему мы совершенно не разделяем таких взглядов на Мочалова, как, например, нижеследующий:
"Мочалов, благодаря именно особым качествам своей игры, был полнейшим сценическим выразителем русского теоретически-философского романтизма кружка Белинского и Станкевича, которые видели в Мочалове осуществление теории новой романтической сцены, отвержение всяких классических условностей, свободу творчества, вдохновение и перевоплощение поэта-актера в данное сценическое лицо, которое должно было действовать не столько на ум, рассудок, сколько на чувство и нервы зрителя" (В. Острогорский. Памяти П. С. Мочалова, "Ежегодник императорских театров", 1900 - 1901).
Не говоря уже о том, что Мочалов едва ли имел понятие о какой-либо теории "романтической сцены", и едва ли в самых общих чертах догадывался о философском кружке Станкевича, тут и вообще-то хромает самая классификация. Такого искусства, которое действовало бы лишь на "ум, рассудок", вовсе не существует. Это дело точных наук, а не искусства. Точно так же "отвержение всяких условностей" не есть "романтизм" -- эта условнейшая из условностей, и даже не реализм, а разве сценический натурализм. Острогорский повторяет, и не совсем удачно, мысли Ап. Григорьева о Мочалове. "Зачем, -- пишет Григорьев, -- назвали романским это начало, стихийно- и тревожно-лихорадочное... этот озноб и жар с напряженным биением пульса, который равно болезнен, окажется ли он сладкою, но все-таки тревожной мечтательностью Жуковского, тоской ли по прошедшем Шатобриана, мрачным ли и сосредоточенным отрицанием Байрона, судорожными ли созданиями Виктора Гюго и литературы 30 х годов, борьбой ли с ним светлой и ясной пушкинской натуры, подчинением ли ему до морального уничтожения натур Марлинского и Полежаева, мочаловскими ли созданиями, воплями ли огаревских монологов или фетовскими странными, но для души ясными намеками на какие-то звуки, которые зовут к моему изголовью?"
Подлинно, при таком масштабе, про характеристику Григорьева можно сказать: "Qui trop embrasse mal etreint".
И еще дальше, на вопрос, "что дал нам романтизм?" -- критик пишет: "Был еще представитель, могущественный чародей, я разумею Мочалова -- великого актера, имевшего огромное моральное влияние на все молодое поколение 30 х годов, -- великого выразителя, который был гораздо больше почти всего, им выражаемого; Мочалова, -- след которого остался только в памяти его поколения да в пламенных и высокопоэтических страницах Белинского об игре его в Гамлете. Как с Грановским сливается -- не во гнев будь сказано господам, которые доходили до клевет, лишь бы понизить в общем мнении значение его влияния -- целое жизненное воззрение, целое направление деятельности, так с Мочаловым сливается эпоха романтизма в мысли, романтизма в искусстве, романтизма в жизни -- и если пришлось говорить о романтизме, то нельзя миновать его имени".
К словам Григорьева о Мочалове следует относиться с известной осторожностью. Он, несомненно, влюблен в Мочалова, и местами эта влюбленность выдает себя с головой. Так, например, Григорьев упрекает Тургенева в том, что он непоследовательно и противоречиво характеризует Варвару Павловну Лаврецкую, и это потому, что в начале романа Варвара Павловна "тотчас сама заговорила о Мочалове и не ограничилась одними восклицаниями и вздохами, но произнесла несколько верных и женских проницательных замечаний насчет его игры", а позднее, по возвращении из-за границы, она "Бальзака уважала, хотя он ее утомлял", "в Сю и Скрибе видела великих сердцеведов", "в душе же им всем предпочитала Поль де Кока". "Тут, -- восклицает Григорьев, -- очевидно противоречие с прежней Варварой Павловной, сочувствующей Мочалову, артисткой по натуре". Достаточно было Варваре Павловне "сочувствовать Мочалову", как она, на взгляд Григорьева, уже заслуживала полной реабилитации. Это -- очень характерная подробность.