Опубликование декрета и положения произвело огромное впечатление. На местах это опубликование вызвало немедленную организацию местных комитетов. Люди организовывали их, не дожидаясь сигнала из центра. Такова была потребность в каком-то действии, проявлении воли к жизни перед лицом великого несчастья. Страна зашевелилась и готова была к работе на почве самоорганизации: тогда диктатура не вытравила еще окончательно старые навыки. Хотелось бы верить, что не вытравлены они и теперь...
Это были светлые минуты недолгой жизни Комитета. Но, почти одновременно с его рождением за спиной его выступила и стала настойчиво продвигаться вперед -- зловещая тень... Кажется, на третий или на пятый день после опубликования декрета мне позвонил человек, вхожий в Кремль. Так как разговор происходил ультрадискретно, -- не буду называть его имени.
-- Мне нужно спешно видеть вас.
-- Пожалуйста, приходите.
Пришел, стал оглядываться: нет ли кого...
-- Говорите спокойно, здесь мы одни.
-- Видите ли... Случайно мне пришлось узнать из самого достоверного источника, что Комитету грозит величайшая опасность...
-- Но Комитету всего несколько дней жизни. Разве он успел в чем-либо проявить себя преступно?
-- Дело не совсем в преступлении...
-- В чем же дело?
-- Дело в декрете. Этот декрет противоречит всему советскому строю...
-- Зачем же на него согласились?
-- Его дал Кремль... Но кроме Кремля есть еще Лубянка. Лубянка заявляет прямо и определенно: мы не позволим этому учреждению жить...
-- Вы это слышали сами?
-- Да. Я слышал сам.
-- Зачем вы мне это сообщаете? Вы думаете, что Комитет должен сейчас же покончить самоубийством?
-- Нет, конечно. Это невозможно, это было бы трусостью. Но вы и другие члены-инициаторы должны быть сугубо осторожны: повторяю, опасность велика...
-- Благодарю вас за сообщение. Но я должна сказать, что эту опасность мы чувствуем с первой минуты зарождения идеи Комитета...
Когда затем эта "опасность" разразилась и мы попали в тюрьму, а после пребывания во Внутренней тюрьме Любянки были перевезены на некоторое время в Бутырскую тюрьму, там в "Моке" и "Жоке" (мужские и женские одиночные камеры) пришлось сидеть с социалистами. Мой муж сидел с Гоцем, Тимофеевым, Донским, Ли-хачем, Даном, Николаевским, Альтовским и другими виднейшими членами центральных комитетов обоих партий. Мужская камера (да и женская также) встретила вновь прибывших членов Комитета как давно жданных гостей, а Гоц сказал:
-- Знаете, мы ведь, здесь получаем газеты в день их выхода. Так вот, как только мы прочли декрет и положение о Комитете, я сказал товарищам: товарищи! Надо готовить камеры для инициаторов этого дела...
Гоц оказался в высшей степени проницательным и мало доверчивым к качествам коммунистической диктатуры даже в такой тяжкий для страны момент, как голод миллионов людей. Но Комитету предстояло все же жить и действовать. Лубянка протерпела эту занозу в теле советского строя целых 5 недель. За эти пять недель мы все время видели эту ужасную тень Лубянки. Но видели и другое. То другое, что могло бы искупить всякое страдание в будущем: мы видели живую страну... Ведь, в этом "оживлении" и была главная опасность. Мы почувствовали биение пульса в общественном теле приникшей страны. В "красе ее заплаканной и древней" было много такого, что запомнилось на всю жизнь. Как же мы жили эти пять недель?