Многие считают, что я изменил себе – своему мышлению, своему видению мира. Мне так не кажется. Я никогда не отказывался от своих взглядов – ни ради комфорта, ни ради карьеры, ни ради денег. В «Веронике», «Трех цветах», «Декалоге» или «Без конца» я себе отнюдь не изменил. Скорее уж обогатил портреты людей, обратившись к сфере интуиции, снов, сомнений, из которых складывается внутренняя жизнь человека. Я сознаю, что, как я ни старайся, снять всё это невозможно, но продолжаю двигаться в этом же направлении. Не думаю, чтобы «Вероника» была изменой моим прежним фильмам. Например, героиня «Кинолюбителя» подобно Веронике, обладала сильной интуицией – она чувствовала, что с ее мужем должно произойти что-то плохое.
Большого таланта – подобного тому, которым обладал Орсон Уэллс, в первом же фильме достигший всего, на что способно кино, - у меня нет. В истории кино есть несколько гениальных фильмов, и среди десятки, которую называют всегда, - «Гражданин Кейн» Уэллса. Гении порой находят свое место сразу. Я же вынужден идти к нему всю жизнь. Я знаю это – и иду. Так что те, кто не хочет или не в состоянии понять, что этот процесс бесконечен, всегда будут говорить, что я изменился. А я просто делаю свой следующий шаг, приближающий меня к вечно недостижимой цели.
Моя цель – увидеть наш внутренний мир, то, что невозможно снять камерой. Цели этой достичь нельзя – к ней можно только приблизиться. Мне кажется, это главная задача искусства, и прежде всего – литературы. Есть несколько сот книг, позволяющих заглянуть в самые глубины человеческой души: романы Камю и Достоевского, пьесы Шекспира и греческих драматургов, проза Фолкнера, Кафки, любимого мною Варгаса Льосы – например, его «Разговоры в «Соборе».
Литературе такое доступно. У кинематографа же нет соответствующих средств – он недостаточно тонок и слишком прямолинеен. Хотя прямолинейность может порой оборачиваться и многозначительностью. Например, в одном из моих фильмов есть сцена с бутылкой молока. Бутылка переворачивается, молоко выливается. И вдруг кто-то приписывает этому особое значение, о котором я и не думал. Для меня бутылка молока была просто бутылкой молока, если оно выливается – значит, его разлили. И ничего больше. Я вовсе не имел в виду, что рухнул мир. И это вовсе не ассоциация с молоком матери, которую героиня очень рано потеряла. Я не вкладывал в сцену этих значений. Однако их увидели другие. И вот на этом-то и основано кино.
Я пытаюсь объяснить это своим молодым коллегам, с которыми веду занятия. Зажженная зажигалка означает только то, что она зажглась. Если не зажглась – значит, она сломана. Ничего больше. Но если один раз из десяти тысяч окажется, что это имеет более глубокий смысл, - кому-то удалось чудо. Такого чуда добился когда-то Орсон Уэллс, а из современных режиссеров, как мне кажется, только Тарковский. Несколько раз такое чудо совершали Бергман и Феллини, и еще Кен Лоуч – в фильме «Кес».
Конечно, зажигалка – дурацкий пример. Я просто хочу сказать о буквальности кино. Моя цель – её избежать. Я знаю, что никогда этого не добьюсь, как, наверное, никогда не смогу показать во всей глубине внутреннюю жизнь своих героев. А главное, к чему нужно стремиться, снимая фильм, - к тому, чтобы зритель увидел в фильме себя.
Один американский журналист рассказал мне в связи с «Вероникой» замечательную историю. У героя прочитанного им романа Кортасара было точно такое же имя и точно такая же жизнь, как у самого журналиста. Он не мог понять, как это получилось, и написал Кортасару, что существует на самом деле. Писатель ответил, что это прекрасно. Он этого человека не знал. Никогда не видел. Никогда о нем не слышал. И счастлив, что ему удалось придумать героя, существующего на самом деле.
Есть еще одна очень важная проблема. В моей профессии, как и во многих других, приходится по разным причинам идти на всевозможные компромиссы, отказываясь порой от собственных убеждений. На Западе это связано прежде всего с деньгами, с коммерцией. Со вкусами публики приходится считаться до такой степени, что они становятся своего рода цензурой. И мне кажется, хотя многие со мной и не согласятся, что эта цензура порой ограничивает куда больше, чем цензура политическая, с которой мы имели дело в коммунистической Польше.
Так что до конца чистыми в нашем деле оставаться невозможно. И всё же я не оппортунист – в том, что касается профессии. А в жизни все мы оппортунисты.
Что мог сделать режиссер, когда у нас свирепствовала цензура? Можно было вообще не снимать фильмы, хотя я и не знаю никого, кто делал бы это по принципиальным, идеологическим, причинам. Вторая возможность – снимать фильмы конъюнктурные: пропартийные, проармейские и так далее. Можно было делать фильмы о любви, о природе, о прекрасном. Ну, и наконец, можно было попытаться разобраться в происходящем. Такой путь я и выбрал – в соответствии со своим темпераментом.
За одним исключением (упоминавшийся выше фильм «Рабочие-71», когда на меня оказывали определенное давление), у меня нет ощущения, что я перешагнул некую внутреннюю границу. Именно поэтому многие мои фильмы годами лежали на полке. С этим я смирился.
Есть и еще один аспект. Компромисс, на который иногда приходится идти, отказ от своих убеждений в незначительных вопросах – это вещь, возможно, даже полезная. Абсолютная свобода в искусстве плодотворная лишь для гениев. У большинства же она приводит к претенциозности и вторичности. А в кино еще и к бессмысленной трате денег и созданию фильмов «для себя и своих близких». Ограничения и компромиссы стимулируют находчивость, изобретательность, пробуждают энергию, что часто позволяет найти интересные оригинальные решения.
Съемки «Вероники» мы начали в Польше, а закончили во Франции. В Париже я монтировал и озвучивал фильм. Я был занят только этим, и не хватало времени, чтобы просто жить. У меня уже нет времени, да и прежнего любопытства, чтобы делать то, что когда-то меня увлекало, - наблюдать за жизнью. В молодости я без конца прислушивался, присматривался. Теперь мне вдобавок ко всему не хватает и терпения. То, что мог, я узнал, а то, чего не узнал, - очевидно, уже не узнаю. Например, не выучу французский. Английский я немножко выучил, но, прозанимавшись лет 15, до сих пор говорю, как начинающий. У меня, по-моему, просто какая-то врожденная неспособность к языкам. Конечно, я мог бы сделать над собой усилие. Я постоянно слышу французскую речь, разговариваю с людьми через переводчика – не так уж трудно было бы начать что-то и понимать. Я знаю, как звучит по-польски диалог, который сотни раз слышу по-французски. И тем не менее я даже не стараюсь выучить этот язык. Дело не только в лени. Просто когда я работаю – пишу сценарий или снимаю фильм, - я очень много отдаю и не в состоянии что-то воспринимать. Будь у меня какое-то свободное время – что на сегодняшний день крайне сомнительно, - может, я французский бы и выучил.
У меня есть человек, который пишет мои диалоги по-французски. Иногда вместе с ним, переводчиком и актерами мы думаем, как лучше выразить мою мысль. Найдя решение, мы снимаем дальше. Во всем, что касается произношения, мне приходится полагаться на актеров, которым я доверяю. Важно суметь их подобрать. В противном случае проблемы возникнут, даже если они будут говорить на моем родном польском.
Опасения, терзавшие меня перед съемками «Вероники», оказались напрасны – группа хотела и умела работать. Все относились ко мне с симпатией и удивлялись, что, появляясь на площадке первым (вместе с оператором), я не уезжаю сразу после съемок на машине, а стараюсь помочь погрузить реквизит. Мне не давали этого делать: считали, что существует некая иерархия. У меня совершенно иная точка зрения – фильм мы снимаем вместе, и хотя, конечно, каждый отвечает за свой кусок, но за целое отвечаем мы все.