В мнении большинства публики Скобелев был окружен гораздо более блестящим ореолом, чем Гурко. Это и понятно. Скобелев находился в числе моих слушателей, когда я был профессором Академии Генерального штаба; я знал его лично, и наши добрые отношения никогда не изменялись. Это была демоническая натура, одинаково способная на добро и зло; в обществе человек, по-видимому, скромный, но изумлявший своих приятелей самым безобразным развратом; готовый жертвовать жизнью на поле сражения, но, как ловкий актер, всегда с расчетом на эффект; выше всего ценил он популярность, и никто не умел так искусно приобретать ее; не без основания Д.А. Милютин называл его необычайно одаренным кондотьером. Самую резкую противоположность Скобелеву представлял собой Гурко, который выше всего ставил долг и, исполняя его, вовсе не заботился о том, какое составится о нем мнение. Такие чисто пуританские натуры, лишенные внешнего блеска, не производят впечатления на толпу. Таким был Барклай. Но я убежден, что потомство оценит Гурко по достоинству. Не прискорбно ли было слышать, что его упрекали в сухости, даже черствости сердца, не понимая, что если он был неумолимо строг своих требованиях, нередко заставлял своих подчиненных жаловаться на непосильные труды, то единственно по той причине, что был безжалостен к самому себе; говорили, будто он не щадил солдат, -- со временем будут, конечно, обнародованы письма его с театра войны к жене: тогда увидят, как относился он к солдату.
По окончании войны Гурко был оставлен в стороне. Император Александр Николаевич был к нему весьма милостив, но не дал ему никакого назначения, вероятно, потому, что не хотел раздражать его недоброжелателей, во главе коих находился сам наследник престола. Нетрудно было уразуметь причину этой вражды. Когда гвардию потребовали на театр военных действий, то цесаревич рассчитывал, что будет поставлен в ее главе и поведет ее к победам. И вдруг начальство над гвардией вверено было Гурко. Если государь решился на такую меру, то, конечно, потому, что положение дел представлялось до крайности критическим; невозможно представить себе, какое удручающее уныние господствовало в обществе вследствие наших неудач под Плевной; печальные известия, приходившие изо дня в день, внушали даже мысль, что все пропало, что после стольких тяжких жертв нам суждено заключить далеко не блестящий мир. Среди таких обстоятельств нельзя было шутить, вручая командование войсками великим князьям, и государь остановил свой выбор на Гурко, который внушал ему невольное уважение своею опытностью и энергией. Друзья наследника пришли в негодование, а главный из них, граф Воронцов-Дашков, не захотел даже принять должность начальника штаба гвардейского корпуса: конечно, это была небольшая потеря, ибо если судить о человеке следует по его делам, то Воронцов всегда -- и прежде и после -- являлся жалкою посредственностью. Что касается наследника, то он находился совершенно под влиянием своего интимного кружка и смотрел на все его глазами; ненавидеть Гурко он не имел причины, так как во время войны никогда не сталкивался с ним; он составил себе понятие об Иосифе Владимировиче по доходившим до него сплетням и пересудам; тем не менее по возвращении в Петербург он имел бестактность обнаруживать свое недоброжелательство к нему даже в весьма неприличной форме. Гурко явился представиться ему и, не застав его, расписался; на другой же день, встретившись с ним на разводе в Михайловском манеже, счел он долгом спросить, когда его высочеству будет угодно принять его, и получил ответ: "Меня никогда не бывает дома". Странное отношение к человеку, оказавшему, однако, кое-какие услуги! Затем в Зимнем дворце, в годовщину не помню какого сражения за Балканами, государь предложил тост за отличившиеся в этом бою войска под начальством Гурко и чокнулся с ним, сказав: "Пью в этот славный день за твое здоровье". Цесаревич слишком явно сделал знак своей супруге, сидевшей рядом с Иосифом Владимировичем, чтобы она его не поздравляла, а сам и не прикоснулся к своему бокалу. Можно было бы упомянуть еще о нескольких выходках в том же роде. Достаточно ясно свидетельствовали они, что наследник престола возненавидел Гурко чуть ли не сильнее, чем ненавидел во время войны турок...
Иосиф Владимирович поселился в деревне с своею больною женой, которая по заключении перемирия ездила к нему в С. Стефано и схватила там изнурительную лихорадку. Это было не совсем удобно, ибо поблизости не находилось хороших докторов, которые могли бы следить за болезнью, но Иосиф Владимирович с обычною своею щепетильностью во всем, что касалось его личного положения, не захотел остаться в Петербурге, где непременно стали бы распускать слухи, будто он старается получить какое-нибудь назначение. "Только и возможно жить, как я живу, -- писал он мне, -- то есть в деревне, никого не видя и стараясь никого не видать. Было бы у меня состояние, был бы я свободный человек". Последние слова объясняются тем, что он серьезно помышлял о совершенном удалении от службы; только недостаток средств заставлял его не выходить в отставку. Раза два приезжал я к нему в Сахарово, где он посвящал свои досуги чтению преимущественно таких русских и иностранных книг, которые относились к последней войне. Печальное зрелище представляло это одиночество после недавних страшных тревог боевой жизни.