Сумбурное движение, проявившееся в различных слоях нашего общества в эпоху отмены крепостного права, отразилось и на графине Салиас. Может быть, она и сохранила бы еще отчасти равновесие, если бы не гибельное влияние на нее профессора Московского университета Вызинского, который был тогда самым близким из ее друзей. Это был человек умный, талантливый, весьма порядочный, но яростный поляк, только и мечтавший о полной независимости Польши, а в случае невозможности сразу достигнуть этого -- о широкой административной для нее автономии. И это, точно так же, как многое другое, казалось в начале шестидесятых годов возможным. Сам Вызинский был достаточно умен и образован, чтобы не симпатизировать либеральным бредням наших любителей прогресса, которых народилось великое множество, но он следовал политике своих соплеменников вроде Огрызки, Спасовича и других и успел пробудить в графине Салиас безграничные симпатии к революционной партии. Дом ее сделался мало-помалу сборищем Бог знает какого люда, -- все это ораторствовало о свободе, равенстве, о необходимости борьбы с правительством и т.п.; в 1861 году произошли в Москве студенческие беспорядки; сын графини, тоже студент (впоследствии он сделался романистом), промахнулся, не попал вовремя на площадь пред генерал-губернаторским домом, где собралась толпа его товарищей, которых разогнали или захватили жандармы; надо было видеть отчаяние графини, слышать горькие ее упреки сыну за эту невольную вину. Она отвела себе душу тем, что послала в лондонский "Колокол" подробное описание тех якобы ужасных истязаний, которым подверглись несчастные виновники студенческого бунта; распаленному ее воображению казалось, что по улицам текли ручьи крови, что воздух первопрестольной Москвы оглашался стонами раненых; все это она изобразила, как будто нечто подобное происходило на самом деле, но даже Герцен, при всей своей неразборчивости относительно памфлетов, напечатал письмо графини Салиас с оговоркой, что возлагает на автора ответственность за достоверность сообщаемых им сведений. Вообще жаль было смотреть тогда на эту женщину, хорошую и умную, которую успели совсем сбить с толку. Она говорила, что ей даже не совсем безопасно показываться на улицах, ибо популярность ее между студентами так велика, что они, пожалуй, отпрягут лошадей и повезут ее на себе.
Еще в то время, когда только начинал обнаруживаться переворот в графине Салиас, она порвала свои дружеские связи с Катковым и П.М. Леонтьевым. Вина эта лежала на Вызинском. Леонтьев обратил на него внимание, когда еще он был студентом; руководил его своими советами, дал ему средства отправиться за границу, а вскоре затем доставил ему кафедру в университете. Вообще возлагал он на Вызинского большие надежды, но Вызинский, ежедневно посещавший редакцию "Русского вестника", тесно связанный с нею, не мог не убедиться, что не в состоянии идти по одной дороге с людьми, которым был обязан так много. Польский вопрос еще не становился на очередь; приходили известия о глухом брожении в Польше, но это не казалось особенно странным, ибо брожение охватило тогда всю Россию; едва ли кто предполагал, что нам угрожает кровавая борьба с поляками. Тем не менее для Вызинского не могло быть сомнительным, что польские притязания должны встретить суровый отпор со стороны Каткова и Леонтьева. Отсюда постепенно усиливавшееся охлаждение его к ним, перешедшее даже в явное недоброжелательство. Очень искусно умел он восстановить и графиню Салиас против ее друзей. Поводом к разрыву послужила статья ее в "Русском вестнике" о г-же Свечиной, -- статья, к которой Катков счел необходимым присоединить небольшую оговорку, не содержавшую ровно ничего оскорбительного, но графиня Салиас пришла в негодование. Началась полемика. Вызинский выступил по этому поводу со статьей в "Московских ведомостях". Несколько времени спустя графиня Елисавета Васильевна решилась употребить небольшой капитал, подаренный ей сестрою, на литературное предприятие, -- это казалось ей хотя и весьма рискованным, но единственным средством выйти из стесненных обстоятельств. Она основала журнал "Русская речь". Мне трудно было отвечать отказом на неотступные ее просьбы принять деятельное участие в этом издании, в успех которого я нисколько, впрочем, не верил; я вполне сознавал, что вовсе не обладаю способностями публициста, но при давнишней моей дружбе с нею как было отвернуться от нее, когда, можно сказать, она все ставила на карту. Разумеется, Каткову было неприятно принятое мною решение, и мы расстались с ним. Впоследствии, когда недоброжелатели Михаила Никофоровича упрекали его, что он не уживался с самыми близкими своими сотрудниками, то в доказательство этого ссылались между прочим и на меня; по словам их, даже я, несмотря на горячие к нему симпатии, не в состоянии был подчиниться его деспотической натуре. Все это чистейший вздор. Никогда не происходило у меня ни малейших столкновений с Катковым; временный разлад мой с ним произошел именно так, как объяснено мною. Вообще же эпизод с злополучною "Русскою речью" оставил во мне самые неприятные воспоминания.