Если бы князь Горчаков был действительно проникнут сознанием национальных интересов России, то это отражалось бы не на том или другом отдельном эпизоде, а на всей его политике, -- смею думать, однако, что именно этого уж никак нельзя сказать о ней. Даже в 1863 году в польском вопросе он обнаруживал сильные колебания, ему хотелось сделать решительный шаг, но вместе с тем приходил он в содрогание от воображаемых им опасностей. Д.А. Милютин рассказывал мне, что надо было постоянно ободрять его, внушать ему мужество; однажды после какого-то совещания под председательством государя, -- совещания, в котором Горчаков склонялся к уступкам требованиям держав, -- государь, оставшись наедине с Милютиным, сказал ему очень грустным тоном: "Вот с каким человеком приходится мне вести дело". Вечером того дня, когда в "Северной почте" появились известные депеши, я встретил в Павловске князя Горчакова и поспешил подойти к нему с поздравлениями, но, к удивлению, князь, принимавший с таким удовольствием все, что могло ему льстить, казался сильно озабоченным и даже сконфуженным. "Мы дали на себя вексель, -- сказал он, -- но теперь дело в том, как его уплатить..."
Добрые его отношения к Каткову продолжались недолго. С течением времени они постепенно ухудшались, а пред франко-прусскою войной 1870 года произошел полный разрыв. Не сам лично, а чрез Жомини неоднократно обращался ко мне князь Александр Михайлович с просьбами подействовать на Каткова, который громил Министерство иностранных дел за то, что оно очертя голову бросается в объятия Пруссии. В одном из своих писем ко мне Жомини говорил:
"Nous avons deux categories d'interets qui se contredisent depuis cinquante ans dans notre politique: l'Orient et la Pologne. Par les alliances conservatrices nous avons longtemps cru nous defendre contre les revolutions qui devaient aboutir en Pologne. Nous avons subordonne a cette politique nos interets orientaux; des que nous avons voulu toucher a l'Orient en 1853, ces belles alliances ont croule et nous avons eu tout le monde contre nous. Actuellement les evenements nous placent entre la Prusse et la France; l'appui de l'une peut nous couvrir en Pologne, l'appui de 1'autre peut nous aider en Orient. Qui vous dit que nos preferences apparentes actuelles pour la Prusse ne se rattachent pas a un marche en train de se faire et que finalement nous ne nous deciderons que pour celle des deux alliances qui nous offrira le plus d'avantages?.." ["Два рода интересов уже пятьдесят лет сталкиваются в нашей политике: Восток и Польша. Предохранительными союзами мы долгое время рассчитывали защитить себя от революции, которая должна была произойти в Польше. Мы подчинили этой политике наши восточные интересы; как только мы захотели коснуться Востока в 1853 г., эти прекрасные соглашения рухнули, и все оказались против нас. Ныне события ставят нас между Пруссией и Францией; поддержка одной прикрывает нас в Польше, поддержка другой может нам помочь на Востоке. Кто вам сказал, что наши нынешние видимые предпочтения Пруссии не связаны с подготовляющимся договором и что в конце концов мы не выберем тот из союзов, который окажется наиболее выгодным?.." (фр.)]
Катков не поддавался, однако, этим заманчивым намекам; он был убежден, что князь Горчаков и не помышляет извлечь выгоды из необыкновенно счастливого для нас положения дел, а если бы даже и задался подобною мыслью, то не сумел бы осуществить ее. События доказали, что он был совершенно прав. Письмо Жомини, из которого я привел сейчас несколько строк, не только не убедило его, но нападки его на нашу близорукую политику сделались еще резче и запальчивее. Вследствие сего я получил записку от барона Жомини:
"Le prince Gortchakow me charge de vous dire qu'en s'adressant par votre entremise a M. Katkow il ne parlait nullement comme ministre a un journaliste, mais de patriote a patriote, persuade que, poursuivant le meme but national, on devait supposer le desir mutuel d'y concourir, chacun dans sa sphere et non celui de se contrecarrer. Mais puisqu'au lieu de nous donner son concours, Mr. Katkow profite d'un avis tout-a-fait prive et confidentiel pour se livrer a de grossieres attaques, nous nous abstiendrons desormais de compter sur sa cooperation et nous tacherons de nous en passer" ["Князь Горчаков просил меня вам сказать, что, обращаясь к г. Каткову, он отнюдь не говорил как министр журналисту, но как патриот патриоту, убеждённый, что, преследуя одни и те же национальные цели, мы должны учитывать, взаимное желание внести свой вклад, каждый в своей сфере и не наносить ущерба. Но, поскольку вместо помощи нам г. Катков пользуется совершенно частным и конфиденциальным суждением для безудержных атак, мы перестанем рассчитывать на его сотрудничество и постараемся обойтись без него" (фр.)].
Так действительно князь Горчаков и поступил. Не знаю только, гордился ли он тем, что доставил Пруссии полную возможность достигнуть всего, чего она хотела, а мы остались ни при чем.
В заключение маленький анекдот для характеристики князя Горчакова. Он чрезвычайно любил щеголять пышными фразами, не вдумываясь, однако, надлежащим образом в их смысл; в устах его постоянные разглагольствования о национальной политике, о законных интересах России были, к сожалению, не более как фразой; много и других фраз не сходило у него с языка. Так, например, он являлся жарким поборником свободы печати, не допускал для нее на словах ни малейших стеснений, а между тем его коробило от самых невинных вещей, появлявшихся в печати, если они имели к нему хотя малейшее отношение. В 1864 году я очень часто виделся с ним в Киссингене, где он находился при государе. Однажды я упомянул в разговоре, что читаю с большим интересом немецкую книгу Мендельсона-Бартольди о графе Каподистрии, которого князь Горчаков знал лично и отзывался о нем с большими похвалами: "Я уверен, -- сказал он, -- что ваш немецкий автор не имеет понятия об одном весьма важном документе, а именно об автобиографической записке графа Каподистрии, поданной им императору Николаю Павловичу; эта записка хранится в архиве нашего министерства, и, если хотите, я вам дам ее по возвращении в Петербург".
Князь был так любезен, что не только не забыл своего обещания, но разрешил мне познакомить публику с упомянутою автобиографией. Следствием сего была моя статья, появившаяся в "Журнале Министерства народного просвещения". Привожу из нее следующее место (дело идет о посещении императором Александром Павловичем Варшавы, после того как Царству Польскому дарована была конституция): "Графу Каподистрии поручено было составить проект тронной речи для открытия сейма на основании мыслей, высказанных ему государем, причем против некоторых из них он позволил себе представить возражения. Чрез несколько дней после того, говорит он, я прочел императору упомянутую речь, которую он оставил себе, сказав, что мы займемся ею после, а это означало, что его величество не был доволен моим трудом". Действительно, Каподистрии поручено было заняться снова тою же работой, но уже на этот раз придерживаясь почти буквально проекта, начертанного самим государем. Каподистрия выполнил задачу; оставаясь, однако, неизменно верным своему прежнему образу мыслей, он решился написать опять свой собственный проект и представил одновременно тот и другой на усмотрение его величества. -- Вы не поддаетесь, -- сказал Александр после нескольких минут молчания, -- это более чем настойчивость; жаль, что вы трудились понапрасну; благодарю вас, но я предпочитаю свою редакцию вашей. -- Я умолял государя выслушать меня еще раз и изложил ему причины, побудившие меня быть до такой степени докучливым. -- Все это прекрасно, -- отвечал он, -- но я не изменяю своего решения; подумаю, впрочем, нельзя ли из этих двух проектов составить третий. -- В течение дня государь позвал меня в кабинет и вручил, как он выразился, свой ультиматум. -- Прикажите переписать эту речь, я произнесу ее завтра. -- Император заменил несколько фраз своей редакции другими, заимствованными из моего проекта, но сущность осталась та же".
Вот и все. Из приведенных строк читатель мог только включить, что граф Каподистрия не сходился с императором Александром Павловичем во взглядах на польский вопрос, не разделял его увлечений поляками, но что же тут особенного? Разве уже не были напечатаны документы, свидетельствовавшие, что и в других из своих приближенных Александр не встречал сочувствия, разве публика не была знакома с знаменитым письмом Карамзина, разве во время польского восстания 1863 года во всех газетах, начиная с "Московских ведомостей", не было высказано все, что только можно было сказать о гибельных последствиях политики Александра Павловича? В состоянии ли был я предположить, что, резюмируя в нескольких словах воззрения Каподистрии на польский вопрос, я совершаю нечестивое дело?.. А между тем князь Горчаков обвинял меня в злоупотреблении его доверием и месяца два дулся на меня! Мало того, впоследствии он разрешил Русскому историческому обществу напечатать вполне автобиографию графа Каподистрии, но потребовал исключить из нее то место, которое касалось Польши...
Наряду с Гамбургером ближайшим к князю человеком был Жомини, о котором я упомянул выше. Вот тоже интересная фигура! Швейцарец по происхождению, француз по складу ума, образованию и образу мыслей, он так и остался французом до конца своих дней. Не только не был он "русским" дипломатом, но я полагаю, что нельзя было бы нарочно приискать человека, менее пригодного вообще для дипломатии. Дарования его не подлежат сомнению, он мог в течение недели написать целые десятки более или менее блестящих по форме депеш, но содержание их представлялось ему совершенно безразличным. Таков был он во всем; это был какой-то артист, не имевший вовсе определенного образа мыслей и который мог бы по справедливости применить к себе слова, сказанные каким-то французом: "Que voulez vous, je ne suis jamais de mon avis" [Что поделать, я никогда не бываю согласен со своими взглядами (фр.)]. Он потешал нас своими противоречиями и с обычным своим добродушием не думал сердиться, когда мы смеялись над ним. Вдруг, например, начинал он превозносить до небес императора Александра Николаевича: "Укажите мне в истории, -- говорил он, -- более славное царствование; достаточно одной такой великой и благотворной реформы, как эмансипация крестьян, чтобы навеки обессмертить монарха". Затем, чрез каких-нибудь полчаса, когда беседа касалась, положим, нашего материального разорения, Жомини с точно таким же пафосом восклицал: "Cette maudite emancipation des paysans, qui a mine toute la noblesse [Это проклятое освобождение крестьян, разорившее все дворянство... (фр.)]" и т.д. Русским языком не владел он вовсе; кое-как умел он составить небольшую фразу, немилосердно коверкая слова; все это не мешало ему в свою очередь распространяться о политике, основанной на национальных интересах, причем он иногда ошеломлял своего собеседника соображениями, что восточный вопрос не существует для нас вовсе, что он имеет значение для Западной Европы, но отнюдь не для России. С.М. Соловьев рассказывал мне, что, беседуя однажды с Жомини о своих занятиях, он упомянул об изготовляемом им обширном труде, который был посвящен иностранной нашей политике в царствование Александра I. Жомини удивился. "Что же вы надеетесь сообщить тут нового, -- заметил он: -- ведь все это уж описано Тьером..."