Несколько слов по поводу Боткина, о котором я упомянул сейчас. Переворот, уже давно обозначившийся в нем, достиг крайнего своего проявления в последние годы его жизни. Грановский острил над ним, что он сделался консерватором не столько по убеждению, сколько из скупости и трусости. И это было действительно так. Жилось ему отлично, он имел возможность удовлетворить все свои прихоти, но когда обнаружились у нас первые признаки революционного брожения, им овладел панический страх. Воображение беспрерывно рисовало ему картины общего мятежа, в котором погибнут его капиталы, а вместе с ними, пожалуй, и он сам. По обыкновению он выражал свои страхи очень наивно и ничем не стесняясь. Нередко можно было слышать от него такие фразы: "Напрасно нападают у нас на шпионов; я шпионов люблю; только благодаря шпионам можно жить спокойно". Или же с любовью начинал он описывать пытки, которые употреблялись в старину, и очень скорбел, что нельзя прибегать к ним при наших нравах и понятиях. Под конец, видимо, старался он пробудить в себе религиозное чувство, даже принимался читать религиозные книги, но все это как-то у него не выходило... Всякий раз когда наступало затишье и Боткин успокоивался от смущавших его зловещих признаков, он тотчас же клал богословский трактат в сторону и переходил к Шопенгауеру. Предсмертные его дни оставили во мне неизгладимое воспоминание.
Это было в 1869 году. Из-за границы, куда отправился он для леченья, приходили тревожные о нем известия, но никто не предполагал, чтобы он был так плох, как оказалось это в действительности. Летнее время упомянутого года я провел в деревне, в Московской губернии, куда один из моих приятелей писал, что Боткин вернулся из своего путешествия. По приезде моем в Петербург я нашел у себя на столе записку какой-то неизвестной госпожи, сообщавшей, что Василий Петрович очень болен и очень желает меня видеть. Вечером того же дня я посетил его -- и не верил своим глазам. Предо мною был не живой человек, а труп. Боткин лежал на диване навзничь, со сложенными на груди руками; казалось, все тело его было парализовано, и он не мог двигать ни одним мускулом; лицо восковое, мертвенно бледное и страшно исхудавшее; говорил он -- и то несколько слов -- глухим, невнятным шепотом, который едва удавалось улавливать. Разумеется, ни о какой беседе с ним нельзя было и помышлять; полчаса просидел я около несчастного, разговаривая с находившеюся при нем девушкой (она-то и писала мне записку), обязанности коей состояли в том, чтобы ухаживать за ним и по возможности его развлекать. Вдруг появились у него какие-то судороги на лице, и он начал делать мне знаки глазами.
-- Вы хотите что-нибудь сказать? -- спросил я.
-- Какого вы мнения, -- прошептал Боткин, -- о кулебяке со стерлядью и разною другою рыбой?
-- Что же, вещь хорошая.
-- Пожалуйста, приходите завтра обедать, буду ждать!
Я обещал, но, конечно, не думал исполнить свое обещание: какой тут обед, когда несчастному ежеминутно угрожала предсмертная агония! Девушка, провожавшая меня в другую комнату, уверяла, однако, что я сильно огорчу Василия Петровича отказом, что единственная его отрада -- собирать вокруг себя своих приятелей,, что Григорович, Гончаров, Анненков, Ф.И. Тютчев непременно явятся на приглашение. Действительно, на другой день я нашел их в сборе. Боткина не было в гостиной, он лежал в спальной и -- как мы узнали -- чувствовал себя хуже, чем когда-нибудь. У нас уже являлась мысль удалиться, но компаньонка его -- та девушка, о которой упоминал я сейчас, -- очень убеждала нас не делать этого. Севши за стол, мы с изумлением заметили, что одно из мест остается незанятым. Неужели, спрашивали мы друг друга, это место предназначается для Боткина, неужели он, в своем отчаянном положении, считает возможным принять участие в трапезе? Не долго длились наши недоумения. Чрез несколько минут послышался шум, лакеи подкатили к обеденному столу кресло, на котором сидел Боткин; он не мог держаться прямо, голова его была закинута назад, глаза закрыты... Когда подавали блюдо, лакей кричал ему на ухо: "Василий Петрович, угодно ли кушать?" -- и в ответ на это ни звука, ни малейшего движения. -- "Умер", -- шептал мне Гончаров. -- Нет, он еще не умирал, и лакей кормил его как грудного младенца, после чего опять наступало оцепенение. Конечно, не совсем приятно было Дон-Жуану ужинать с командором, но командор явился к нему мраморною статуей, а мы обедали с трупом, который, вместо того чтобы положить его в гроб, посадили рядом с нами. Было от чего содрогаться! После этого веселого пиршества перенесли Боткина в гостиную на диван, и одна из его родственниц, отличная музыкантша, играла ему Бетховена и Шумана. Сколько можно было судить по выражению его глаз, музыка доставляла ему наслаждение даже в эти минуты, когда он оставался глух и равнодушен ко всему.
Этим, однако, не кончилось. Чрез несколько дней друзья Боткина получили приглашение к нему на утренний концерт. Я не мог пойти к нему, мне нужно было целое утро просидеть за служебными делами, но, вышедши пред обедом на Невский проспект, я встретил П.В. Анненкова.
-- Знаете ли, что случилось? -- воскликнул он. -- Подъезжаю я нынче к квартире Боткина и вижу у подъезда вынимают из фургона контрбас, скрипки, флейты и т.п. Вслед за музыкантами поднимаюсь я по лестнице, -- глядь, навстречу нам идет священник с причтом... Бедный Василий Петрович-то скончался, и только что отслужили по нем первую панихиду.
Aimable paien [Дружественный язычник (фр.)], как выразился о покойном Ф.И. Тютчев. Он жил для наслаждения и остался верен этому до последнего своего вздоха!