авторов

1503
 

событий

207860
Регистрация Забыли пароль?
Мемуарист » Авторы » Ovs_Kulik » Петр Лаврович Лавров

Петр Лаврович Лавров

10.11.1919
Одесса, Одесская, Украина

3 ПЕТР ЛАВРОВИЧ ЛАВРОВ

 

Очень многим в своем идеологическом развитии обязан я М. П. Драгоманову и Н. И. Зиберу и имею право считать себя их непосредственным учеником. Я могу указать по пунктам, что именно воспринял я от них, чему они научили меня, в каком смысле они содействовали обогащению моего внутреннего мира и прояснению моего сознания.

Другого рода перспектива переживаний открывается мне, когда я вспоминаю П. Л. Лаврова. Его непосредственным учеником назвать себя я не могу; я затруднился бы указать по пунктам, что именно почерпнул я из общения с ним и в каком смысле он повлиял на ход моего общего душевного развития. И, однако же, память об этом замечательном человеке дорога мне не менее памяти о Драгоманове и Зибере. Я живо чувствую, что общение с Лавровым и частые размышления о нем обогатили мой внутренний мир каким-то новым душевным опытом, которым я чрезвычайно дорожу...

Буду рассказывать по порядку.

В первой главе "Воспоминаний" я рассказал, как и почему не понравилась мне первая книжка "Вперед". Теперь я добавлю, что равно не понравились мне и последующие выпуски и что, в частности, не по душе пришлись мне те статьи, которые, по моему предположению, принадлежали самому Лаврову. В моем представлении он рисовался как деятель узкопартийный и склонный к фанатизму и кружковой исключительности. В связи с этим я не поколебался внести в брошюру "Записки южно-русского социалиста" некоторые полемические выпады против журнала "Вперед" и программы "лавристов", наряду с таковыми же выпадами против "бунтарей" и "якобинской" программы газеты "Набат". За это мне и досталось с одной стороны от "лавристов" (в очередном номере "Вперед"), с другой -- от "якобинцев" (в "Набате"). В мою же защиту выступил печатно (не помню, в каком издании) М. П. Драгоманов. Давно забытые "дела давно минувших дней"...

Так вот, когда осенью 1878 года кто-то из моих русских знакомых в Париже повел меня к Петру Лавровичу, я шел с чувством некоторого смущения, хотя мне и передавали лестный отзыв его о моей брошюре, относившийся, впрочем, только к ее внешней -- литературной -- форме. Мне казалось, что Петр Лаврович встретит меня не совсем благосклонно, как человека другого лагеря ("драгомановского"), примет меня сухо, -- и добрые отношения едва ли у нас наладятся. Не без смущения вошел я в крошечную переднюю его квартиры, ныне для меня, как и для многих, столь памятной (328 rue Saint Jacques)... Против ожидания, Петр Лаврович встретил меня со всею ему свойственною любезностью, и я сразу понял, что наши разногласия не могут помешать добрым и простым отношениям, для которых требуется лишь одно: чтобы моя личность, независимо от взглядов и направления, оказалась для Петра Лавровича, так сказать, "приемлемою", достойною его сочувственного внимания. Знакомство завязалось, и очень скоро я убедился, что Петр Лаврович относится ко мне не только с несомненною благосклонностью, но и с некоторым душевным расположением. К моим научным стремлениям и, в частности, к моим занятиям санскритом он проявлял живое сочувствие. На тему о том, каким образом предполагаю я, именующий себя социалистом, согласовать восточную филологию с "уплатой долга народу", и речи не было. Вместо того он с очевидным интересом расспрашивал меня о моих научных занятиях и планах, давал советы, предложил свою библиотеку к моим услугам, сочувственно отнесся к предстоявшей мне профессорской карьере. При этом, конечно, было заметно и то, что он очень ценит мою приверженность к социализму. И я был вскоре сопричислен к кругу лиц, ему интимно близких, так сказать, в двойном качестве "молодого ученого" и неофита социализма. К этим двум "качествам" присоединилось потом и третье: мои литературные опыты 1878--1881 годов, при всей их слабости, привлекли заинтересованное внимание Петра Лавровича ко мне, как начинающему писателю, который, быть может, со временем разовьется и найдет свое место в русской литературе. И я, размышляя о Петре Лавровиче, догадался, а потом и отчетливо уяснил себе, что этот большой человек, выдающийся ученый-мыслитель и крупный писатель принадлежит к числу тех щедро-гуманных натур, для которых появление молодого ученого или писателя, "подающего надежды", есть как бы праздник на их улице. Они всячески стараются поддержать "начинающего" -- добрым словом, советом, рекомендацией, радостно следят за его успехами, огорчаются его неудачами. Я испытал это на себе. Мне посчастливилось встретить на своем жизненном пути ряд лиц (от гимназических учителей до А. А. Потебни), поощрявших мои стремления к науке и к литературе, но у Петра Лавровича эти поощрения были какие-то особенные, согретые глубоким сочувствием, трогательной заботой о данном лице, точно о своем духовном детище. Он не переставал расспрашивать меня о ходе моих занятий, о профессорах, у которых я работал, интересовался возникавшими у меня научными воззрениями, делился своими, давно установившимися, и щедро наделял книгами из своей огромной библиотеки. Когда однажды я сообщил ему, что, кроме санскрита и Зенд-Авесты, я занимаюсь также древнееврейским,-- он прямо обрадовался и сейчас же вручил мне "Einleitung" Bleek'a, того же рода книгу de-Wette и "Mythus bei den Habräern" Goldzieher'a[1]. Это были первые прочитанные мною книги пропедевтического характера, введшие меня в круг библейских изучений. Почти каждый раз, когда я приходил к нему, он встречал меня вопросом: "Как идут ваши занятия?", за которым следовал другой: "А такая-то книга, недавно вышедшая, есть у вас?" -- "Нет".-- "Так потрудитесь достать ее вон там на четвертой полке, кажется, третья справа". Я доставал и уносил книгу.

Заметив, что я довольно легкомысленно отношусь к предстоящему мне экзамену на магистра, он не раз заводил речь на эту тему: -- когда и при каком университете предполагаю я подвергнуться сему неприятному, но неизбежному испытанию? И, наконец, сам, за меня, решил этот вопрос. "Держите экзамен в Москве, у профессора Всеволода Миллера,-- сказал он мне,-- приехал Максим Ковалевский, профессор Московского университета и приятель Миллера. Вот вам карточка, ступайте к нему,-- он вам это дело устроит. Да я уже говорил ему,-- он вас ждет..."

Я пошел,-- и с тех пор (1882 г.) началось мое многолетнее знакомство с Максимом Максимовичем Ковалевским, смерть которого до сих пор так больно отзывается в моей душе...

Решительно не могу припомнить случая, чтобы Петр Лаврович принялся доказывать мне преимущество своей точки зрения в вопросах политики и социализма перед точкой зрения Драгоманова, которую я всецело разделял. Наши разногласия, как бы по молчаливому уговору, замалчивались. С своей стороны, я, также по какому-то инстинкту, относился к социалистической доктрине Петра Лавровича, как относятся к религиозным верованиям ближнего, которые надлежит уважать и не затрагивать. Мне было важнее и интереснее узнать его мнение о той или иной книге по истории культуры или религии, по социологии, по этнографии и т. д. Очень интересовали меня также его всегда умные и нелицеприятные отзывы о разных писателях и ученых, которых он знавал лично или о которых судил по их произведениям. Я любил слушать его рассказы о прошлом. К сожалению, он не был щедр на воспоминания. Лишь случайно, когда приходилось к слову, вспоминал он о том или другом эпизоде, событии, лице и т. д. из эпохи 50--60-х годов. Я слушал, и у меня в душе оседало грустное чувство, подсказывавшее мне мысли в таком роде: вот человек, настоящее место которого не здесь, в Париже, на rue St.-Jacques, 328, а там, "у нас", в Петербурге, на университетской кафедре, в Академии наук, в редакции серьезного журнала. Роль лидера социалистической партии ему не к лицу... Он не революционер по натуре. Он не ведет других за собою, а сам идет за другими. В партии он занимает место почетное, но не влиятельное и не ответственное... Революционер должен быть готов жертвовать собою и другими. Петр Лаврович удовлетворяет только первому требованию: собою пожертвовать он может,-- жертвовать же другими решительно не способен, для этого он слишком жалостлив, добр и нравственно щепетилен. Предосторожности и конспиративные хитрости, к которым он прибегал, чтобы не "подвести", не скомпрометировать своих "легальных" знакомых, доходили до степени умилительно-смешного. И в то же время, несомненно, среди окружавших его лиц бывали и шпионы. Невольно думалось: нет, не на своем месте этот большой человек, и кажется, как будто он сам в глубине души чувствует это,-- и его гложет некий червь... Как хорошо было бы, если бы он, оставаясь социалистом и живя эмигрантом (раз уж обстоятельства так сложились), мог удовольствоваться ролью независимого, внепартийного мыслителя! Его авторитет в таком случае был бы гораздо выше, его влияние -- шире, глубже и благотворнее...

Так казалось мне, так думалось,-- и неизменно печалью и жалостью сопровождались у меня эти думы. И эти чувства, в сочетании с моим глубоким уважением к Петру Лавровичу как к человеку и преклонением перед его огромным умом и необъятными знаниями, образовали тесную и прочную ассоциацию. В свете или в сумраке этой ассоциации чувств до сих пор и выступает в моей памяти образ Петра Лавровича...

В "мое время" (1878--1882 гг.) в Париже вокруг Лаврова группировались лучшие люди русской эмиграции. Тут были Герман Лопатин (впрочем, вскоре уехавший в Россию, где и был арестован), Н. П. Цакни, Аитов, Н. В. Чайковский, Л. К. Бух и др. К кружку примыкали и другие лица, не принадлежавшие к числу эмигрантов, а также студенты и студентки. Петр Лав-рович был окружен людьми, высоко ценившими его, искренно к нему расположенными и ему симпатичными. Часто наезжали из России писатели, ученые, общественные деятели, которые, не разделяя социалистических идей Лаврова и не одобряя его революционной деятельности, относились к нему с большим уважением, как к мыслителю и писателю, и с искренней симпатией, как к человеку. Из числа таковых упомяну о M. M. Ковалевском и П. Д. Боборыкине. M. М. Ковалевский пользовался исключительным расположением Петра Лавровича и, с своей стороны, относился к нему с трогательной внимательностью и редкой заботливостью, всегда готовый оказать ему услугу или сделать что-нибудь приятное. Приезд Максима Максимовича был для Петра Лавровича настоящим праздником.

Здесь будет уместно припомнить то, что однажды сказал мне Максим Максимович: "Вы знаете, как я люблю и уважаю нашего "полковника" (так заочно величали Петра Лавровича). Но представьте себе, в половине 70-х годов, когда я еще не был знаком с ним, его заграничные революционные статьи произвели на меня столь удручающее впечатление, что я даже отказался было познакомиться с ним. Меня возмущало то, что такой человек, как Лавров, пользуется своим авторитетом, чтобы сбивать с толку молодежь, поощряя ее "идти в народ", а оттуда в тюрьму и на каторгу. Но когда я, наконец, познакомился с ним и ближе узнал его, этот "грех" я простил ему. Молодежь и без того "шла в народ", а "полковник" оказался человеком, всего менее склонным "подводить" кого бы то ни было. С тех пор мы с ним в наилучших отношениях..."

Этот случай можно назвать в своем роде типичным: чтобы оценить и полюбить Лаврова, чтобы преисполниться уважением и пиететом к нему, нужно было одно: познакомиться с ним лично, узнать его ближе. Что же касается его революционных статей с призывом "уплатить долг народу", идти в народ с проповедью социалистического евангелия, то они не должны быть принимаемы в соображение при оценке нравственной личности Лаврова. Они могут служить только для характеристики его деятельности как революционера-идеолога, который невольно подчинялся наваждению или гипнозу властных идей времени.

Это возвращает нас к суждению о Лаврове как "лидере" партии. Он не стоял на высоте задачи. Его роль как партийного деятеля и еще более как "вождя" была, в сущности, фиктивною. Так смотрели многие из лиц, к нему близких. Другой вопрос: -- сознавал ли он сам эту фиктивность, и если сознавал, то почему мирился с нею? Мне лично казалось и кажется, что он сознавал ее и столь же сознательно мирился с нею. Психологически дело представляется мне в следующем виде.

Ученый и мыслитель, теоретик по складу ума, эрудит, влюбленный в книгу, он, однако, не мог обойтись без иллюзии "партийной деятельности", без связей с кругами лиц, ведущих "борьбу за идеал". Он живо ощущал потребность быть в курсе перипетий этой борьбы, сочетать теорию с практикой, служить одновременно "правде-истине" и "правде-справедливости", причем служение этой последней только словом, пером казалось ему недостаточным,-- он стремился служить ей делом. И не смущался тем, что это "дело" выходит каким-то "ненастоящим", призрачным, являясь только психологическим суррогатом дела. Этот суррогат был нужен ему -- "для души". Он был нужен ему вдвойне: с одной стороны -- как противоядие тягостному чувству одиночества, а с другой -- как постулат присущей ему "психологической религиозности".

То и другое одинаково важно для понимания сложной натуры Лаврова: здесь ключ к тайникам его психологии.

Есть люди, которым "социальное одиночество" не тягостно. Таких людей нельзя назвать вполне нормальными: уклон от нормы, ибо человек прежде всего существо социальное. Лавров был натура нормальная и здравая, и потому, при всем своеобразии его личности, крайности индивидуализма, приводящие к аполитизму и к социальному одиночеству, были чужды ему. Вне живых связей с общественной средой он чувствовал бы себя слишком одиноким со всеми своими книгами. И чем больше разрасталась бы библиотека, заполняя всю квартиру, тем ужаснее казался бы ему призрак одиночества в этой книжной могиле. Один! Отрешен от жизни, забыт, замурован... Он не принадлежал к числу тех несчастных или тех счастливцев, социальное чувство которых, наполовину атрофированное, вполне удовлетворяется одним сознанием, что они находятся среди людей, проживают в обществе -- как в гостинице. Для Лаврова круг близких друзей, единомышленников, соратников был существенно необходим. Этого настойчиво требовали его живые социальные инстинкты. И когда эта потребность так или иначе удовлетворялась, тогда его жизнь с книгами уже не омрачалась призраком одиночества. Как отрадно углубиться в книгу, в умственную работу, если знаешь, что вот придут близкие, симпатичные люди и поведают секреты очередного революционного предприятия, попросят совета, содействия! В противоположность большинству "кабинетных ученых", которые не выносят помехи и перерыва в работе, Петр Лаврович за письменным столом и среди своих книг не "священнодействовал" и не обнаруживал неудовольствия или досады, когда, например, заставляли его оторваться от занятий и ехать на "конке" (электрических трамваев тогда еще не было в Париже) на противоположный конец города для свидания с таким-то, для хлопот о таком-то. С каким наслаждением примется он за прерванную работу, исполнив "партийный долг", послужив "делу"! Живые связи, живая деятельность... Я видел, как в таких случаях Петр Лаврович оживлялся, как он -- я сказал бы: хлопотливо-весело или озабоченно-радостно суетился... Замечал я также, как лестно было ему "представительствовать" от имени партии и с каким серьезным видом, внутренно сияя, шел он, бывало, во главе "делегации" к тому или другому видному политическому деятелю или министру. По временам таких хлопот выпадало на долю Петра Лавровича немало, и было видно, что он чрезвычайно дорожит ими: он нужен, не забыт, "не в отставке"... А там, смотришь, прибудут вести из России, явится письмо, конспиративно написанное, присланное с оказией, приедет "делегат" от партии и сообщит нечто важное, секретное... Это для Петра Лавровича как бы праздник, в своем роде столь же радостный, как в другом роде было радостным праздником появление Максима Ковалевского, наполнявшего квартиру шумным разговором и веселым смехом и увлекавшего "полковника" в ресторан, где за обедом сообщал уйму новостей и слухов...

Таким образом, Петр Лаврович имел возможность не считать себя социально одиноким... Но мне казалось, что где-то в глубине души некий червь сомнения все-таки подтачивал социальное самочувствие Петра Лавровича...

А когда революционные деятели второй половины 70-х годов и начала 80-х сошли со сцены (одни погибли, другие томились в тюрьмах, на каторге и в ссылке) и когда поредел круг парижских друзей, тогда уж не мог Петр Лаврович не испытывать гнетущего чувства одиночества.

В 80--90-х годах осталось в Париже всего, может быть, три-четыре человека, в общении с которыми Петр Лаврович мог отвести душу. Из них первое место принадлежало Н. С. Русанову, высоко ценившему Петра Лавровича и пользовавшемуся его искренним расположением. Новые же пришельцы в эмигрантской среде, продолжавшие в 90-х годах традицию революционного движения, не могли для Петра Лавровича заменить прежних. И когда, приехав в Париж на несколько месяцев в 1890 году, я видел его в этом новом кругу, мне казалось, что на сей раз "полковник" остался без "полка", что старик одинок больше, чем когда-либо... Грустно и жалостно сжималось мое сердце, и я вновь предавался меланхолическому раздумью...

Наряду с потребностью живых социальных связей и со страхом одиночества действовала и пружина психологической религиозности. При всем своем давнишнем атеизме и философском материализме, Лавров был, бесспорно, натурой психологически-религиозной. Особенностью таких натур служит то, что у них с потерей веры в бога и в церковь отнюдь не исчезает порядок религиозных чувств, которые только переносятся на другой объект: на идеал, на политические убеждения, на философскую идею, моральную догму и т. д. Этот новый объект является для них не только, как для других людей, просто предметом размышления, изучения, умственного интереса и т. д., но и предметом веры, надежды и любви и образует род заветной святыни. И вместе с тем в их отношениях к этой святыне так или иначе проявляются догматические приемы мышления. Убеждение, взгляд, вывод психологически сбиваются на догму. В огромном уме Лаврова вообще наклонность к догматизму была выражена довольно ясно: как философ, он был превосходный догматик и систематик. Законченность, последовательность, закругленность системы были сильнейшею стороною его мышления. Между таким укладом философской мысли и типом мышления религиозного в тесном смысле есть несомненное психологическое родство. Ибо религиозное чувство, при всей своей иррациональности, проявляется у верующих в области мысли "положительным религиозным знанием", которое и есть то, что принято называть "верою". Религиозно-верующий знает своего бога, знает его заповеди, знает догматы вероучения,-- и все это образует замкнутую и завершенную систему понятий, безраздельно господствующую над мыслью, чувством и совестью человека. Если эту систему изложить, то непременно придется поставить в конце точку, а не другой знак препинания (в особенности не годилось бы многоточие). Сказано -- и баста. Und damit Punktum {а затем точка (нем.).-- Ред.}. Не трудно представить себе аналогичную картину мысли -- без бога, без откровения, без богословской догмы, замененных другими объектами,-- идеей, идеалом: человек, сохранивший религиозно-догматическое отношение к этим заменам или суррогатам, будет знать своего "бога", знать соответственные "заповеди" и догмы, которые и составят завершенную систему понятий, властно заправляющих мыслью, чувством и совестью человека. И опять точка в конце системы. Замкнутый круг... Приблизительно так и было у П. Л. Лаврова. Социалистический идеал был для него не просто социально-политической идеей, ценность которой весьма условна и зависит от ее осуществимости и пригодности для дальнейшего прогресса человечества. Эта была как бы святыня, ценная сама по себе, в самой себе заключающая свое оправдание. Огромный талант философской систематизации дал возможность Лаврову превратить ее в законченную, стройную доктрину не хуже любого вероучения. Но любопытно отметить, что к этой доктрине он относился вовсе не доктринерски. Его отношение к ней было совсем другое и двоякое: психологически-религиозное и философское. Не будучи доктринером по складу ума, Лавров не был и фанатиком. Для фанатизма мысли он был слишком мудр и гуманен и слишком перегружен ученостью. Строгая последовательность, принципиальность, моральная строгость совмещалась у него с разумной терпимостью и прирожденным добродушием. От него так и веяло благожелательностью, приветливостью, сочувствием. С духовным обликом этого необыкновенного человека у меня связалось представление об истинном мудреце не от мира сего, снисходительно, "по человечеству", приемлющем "сей мир",-- мудреце со всеми преимуществами и всеми слабостями человеческой мудрости. Широта воззрения, глубина мысли, творчество в идеологии умилительно совмещались в большой и доброй душе Лаврова с наивностью в политике, с детской беспомощностью в жизни. Если бы покойный Г. А. Лопатин удосужился рассказать в печати, со всеми подробностями, как он похитил Лаврова и препроводил его из русской ссылки в столицу Франции вместе с его огромной библиотекой, читатель получил бы наглядное представление о Лаврове как ярком представителе наивно-мудрого типа: Но с особливою яркостью сказались черты этого типа в тех суррогатах, какими Лавров старался удовлетворить запросам своей психологической религиозности. Для него понятие партии сбивалось на понятие секты, и партийный деятель, революционер, превращался в проповедника, в "евангелиста", в "великомученика". Отсылаю читателя к соответственным страницам статей в журнале "Вперед" и "Исторических писем", в особенности к последней главе ("Теория и практика прогресса")[2]. П. Л. Лаврову было психологически невозможно обойтись без тесного круга единомышленников, соратников по социализму. Ему необходимо было принадлежать к действующей партийной группе. Пока такая группа в самом деле состояла из людей высокого строя души, из лучших людей времени, Петр Лаврович мог действительно чувствовать себя в партии приблизительно так, как верующий чувствует себя в кругу единоверцев, в своей "церкви". Но как для меня, так и для многих оставалось загадкою, как мог Петр Лаврович дорожить своим положением в партии после того, как умственный и культурный уровень окружавших его лиц настолько понизился, что, казалось бы, Петру Лавровичу в такой группе отнюдь не пристало играть роль "вождя". Но он продолжал играть эту роль и поневоле мирился с невысоким уровнем "личного состава" группы за неимением лучшего. Разгадки нужно искать в одном -- в психологической невозможности для Лаврова остаться без группы "верующих", служить своему "богу" в одиночку, вне "церкви", какая есть. Таким образом, внушения психологической религиозности приводили к тому же, к чему побуждала Лаврова боязнь одиночества. Роль независимого, внепартийного мыслителя, которая так подобала бы ему, была для него -- по этим двум основаниям -- психологически неприемлемой. После всего изложенного читателю должно быть ясно, почему я затрудняюсь указать по пунктам, чему именно научился я у Лаврова. Вместе с тем читатель поймет, что общению с Лавровым я обязан высокоценным душевным опытом. И то, что я вынес из этого опыта, является для меня интеллектуальным и моральным благом высшего порядка.

В 1890 году я провел несколько месяцев в Париже. После восьмилетней разлуки, с особым чувством радости, смешанной с долей грусти, поспешил я к Петру Лавровичу. Он показался мне постаревшим, но по-прежнему бодрым и деятельным. Однако яснее, чем прежде, чувствовалось печальное веяние одиночества. В эти годы Петр Лаврович отводил душу главным образом в семье Русановых, в обществе И. И. Мечникова и немногих других. Круг лиц был избранный, но это были отдельные лица, а не среда, как в былое время... Я заходил к Петру Лавровичу довольно часто. Изредка и он бывал у нас. И как в прежнее время, он осведомлялся о моих занятиях, давал книги, делился мыслями. Только что вышел тогда из печати огромный первый том его "Истории мысли", напечатанный в Женеве, капитальный и превосходный труд, единственный недостаток которого в том, что он был издан за границей, а не в России, вследствие чего и остался библиографической редкостью, неизвестной даже специалистам. Я получил экземпляр от автора и мог воспользоваться его устными разъяснениями по вопросам первобытной культуры и архаического мышления, составившими содержание первого тома. Петру Лавровичу не суждено было продолжить этот труд, на который он смотрел как на заветное и главное научное дело своей жизни...

Перед отъездом пошел я к Петру Лавровичу попрощаться,-- может быть, надолго. Но это было наше последнее свидание. Через 10 лет я увидел его в гробу. Он умер накануне моего приезда в Париж, в январе 1901 года. Помню похороны гражданские и "революционные", с участием нескольких сот французских рабочих, певших хриплыми голосами "рабочую марсельезу" и пытавшихся выкинуть красный флаг, в те времена запретный в республиканской Франции. Процессия была оцеплена огромным нарядом полиции, и были столкновения... Печально и жалостно сжималось мое сердце. И я, человек неверующий и психологически нерелигиозный, следуя за процессией, думал о том, что не так бы и не здесь подобало хоронить Петра Лавровича... Я мысленно представлял себе его похороны в Петербурге: отпели бы как подобает и похоронили бы русского мыслителя по заведенному порядку на "литературных мостках" Волкова кладбища, в исторической усыпальнице великой русской литературы, среди родных могил, возле Белинского, Добролюбова и Тургенева...



[1] Имеются в виду "Введение" немецкого лингвиста В. Блека и немецкого богослова, основателя мифологической школы В. Де Вет-та, а также книга австрийского арабиста И. Гольдциера "Еврейские мифы и история их развития" (1876).

[2] "Исторические письма" (1870) были написаны П. Л. Лавровым в ссылке в Вологодской губернии.

Опубликовано 21.05.2021 в 18:44
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Юридическая информация
Условия размещения рекламы
Поделиться: