IV
Но прежде чем спуститься с небес на грешную, пусть и Святую землю — Израильщину, и начать (пора! пора!) путешествие, в котором нахожусь уже четыре с половиной года, прежде чем решиться описать его, — еще кое-что о прошлом, о еще не выговоренном до самого конца, без чего причины моего отъезда останутся непонятны мне самому.
«Иных уж нет, а те — далече» — как часто, живя в России, к месту и не к месту мы повторяли это вслух и про себя. Каждый, покидавший Россию в 70-е, по своей или не по своей воле, и потом в 80-е, разрушал «экологию» существования оставшихся. Словно мы все держали, как атланты, некую огромную давящую плиту — и вдруг на одного становилось меньше, и груз ложился на плечи оставшихся. Одним, другим, третьим меньше — тяжесть становилась невыносимой!
Выбравшихся из-под этой плиты никто не упрекал, скорее наоборот, вздыхали: и этот теперь далече, как-то он, что с ним теперь?
В начале 70-х уезжал Лев Збарский. Было ему тогда около сорока. Талантливый театральный художник, востребованный книжный график, своя огромная мастерская в центре Москвы, деньги, машина, лучшие женщины, — модный художник, модный человек. Я задал ему тогда сакраментальный вопрос: «Почему, Лева?» Он: «Да, у меня здесь есть если не все, то многое из тобой перечисленного. Более того, не знаю, что меня ждет там. (Збарский уезжал в Израиль, потом уже переехал в Америку, где и живет по сей день. — М. К. ) Но как бы тебе это поточнее… Понимаешь, это кино мне уже показали. Остается только его досмотреть. А вот того я еще не знаю». И уехал Лева, и его товарищ, художник Виктор Красный, отвалил, да мало ли кто еще из нашего близкого и дальнего круга! У каждого были свои причины, свои объяснения и обоснования. Но тех, кто далече, становилось с каждым днем все больше и больше. Экология разрушалась. Плита пригибала к земле.
Уже после выдворения Солженицына я провожал кого-то в международном аэропорту Шереметьево. И вдруг увидел поэта Наума Коржавина и тогдашнего свояка Солженицына. Кажется, его фамилия была Штейн. Оба моих знакомца были возбуждены (тоже, видать, кого-то проводили), говорили громко (или мне тогда от страха так показалось): «А ты не думаешь об отъезде? Это просто необходимо, пока есть щель, пока выпускают. (Щель действительно образовалась тогда — в какой-то период конца 70-х; Брежнев ее на время приоткрыл под влиянием внешнеполитических причин. — М. К. ) Мы твердо решили валить и тебе, Миша, советуем. Нечего тут делать. Решайся!» Помню, что я не только испугался их пламенных речей, но успел еще подумать про себя: «А на хрена мне, собственно, валить? Мне и тут пока неплохо: играю, ставлю. И вообще — чушь все это!» А ответил им так: «Ребята, во-первых, потише, а во-вторых, может быть, вы и правы, но каждый решает для себя сам. Я уж тут останусь. Там мне делать совсем нечего». Ответил вполне искренне.
Не то чтобы я не понимал преимуществ просвещенного капитализма. Да и что тут не понять? Достаточно было мне, 23-летнему парню, еще в 1957 году побывать на шекспировском фестивале в Канаде и увидеть всю сногсшибательную разницу между «разлагающимся» капитализмом и строящимся коммунизмом, подышать запахом этого «разложения», как все стало ясно. Да и потом, во всех поездках, на гастролях с театром по всевозможным франциям, германиям, италиям я убеждался в этой сногсшибательной разнице вновь и вновь. Вот только не дано мне было тогда понять, что капитализмы-то канадский, французский, итальянский и меж собой различны, а к русскому человеку имеют весьма отдаленное отношение, если этот русский в России родился, будь он хоть трижды евреем. Я и не вникал тогда в суть проблемы, а мыслил просто и однозначно: я актер, не знающий, кроме русского, ни одного языка, и единственно возможное для меня место полноценной работы — Россия. Все. Точка. Будь я Нуриевым или Ростроповичем — было бы о чем подумать. Ну ладно, не Ростроповичем, а хотя бы Лексо Торадзе или Володей Виардо.
Да, слинявших становилось все больше и больше с каждым днем. Вышеназванные Виардо и Торадзе были уже из ближайшего моего круга. Вот и они оказались за бугром. Не говоря уже о Викторе Некрасове, Васе Аксенове — подлинно близких друзьях из 60-х. Рушилась, рушилась экология. Оставшиеся еще шутили: «Нам не надо Тель-Авива, Пярну — лучший город мира…» «И зачем же нам кибуцы, разве нет у нас колхозов?» — писал в шуточном послании Дэзик Самойлов еще жившему тогда в Союзе своему другу Леве Копелеву.
Но вот и Копелев, не вняв шутливым увещеваниям своего друга, выбрался из-под плиты. Остававшиеся подхватывали камень и принимали всю тяжесть на себя. Им оставалось лишь это да еще раздумья. Додумывать и обдумывать, что же все-таки происходит, отчего отвал, словно снежный ком, превратившийся в лавину, набирает и набирает скорость и неудержимым потоком устремляется по разным направлениям и на разные широты? Процесс, начавшийся еще в 70-х, к концу 80-х принял формы массового психоза…