После спектакля Табаков и, кажется, Кваша поехали в «Националь» сообщать Миллеру о срочной ночной репетиции в связи с неожиданной болезнью актера, которого надо за ночь заменить другим, здоровым, дабы не сорвать завтрашнего представления.
Мы сидели в театре и молча ждали наших товарищей. Раздался телефонный звонок из табаковской квартиры, где уже все готово: и сациви, и плов, и кофе, и какава.
— Ну, куда же вы пропали? Мы тут вас заждались!
— Погодите, скоро будем…
— Давайте в темпе. А в чем дело?
— Потом объясним.
Вернулись после визита к Миллеру посланцы. На наш молчаливый вопрос — Табаков:
— Он нас встретил одетый, веселый… Жена перед зеркалом последний марафет наводила. Ну, мы ему сцену разыграли, что, мол, так и так… Тысяча извинений. Расстроены до слез. Этого и играть было не надо…
— Ну, а он?
— Что он… Дурак он, что ли? Как-то грустно посмотрел на нас через очки своими еврейскими глазами и говорит: «Ну, что ж… Я все понимаю. Ничего, ничего, бывает…»
Сидим подавленные, дымим сигаретами, друг другу в глаза смотреть стыдно. Опять телефонный звонок:
— Ну, что вы там?! У нас уже все остыло! Обалдели, что ли?
— Сейчас, сейчас… — повесил трубку Табаков.
И в самом деле. Жены нас ждут, Ефремов скоро со съемки приедет, если уже не приехал, и не пропадать же жратве и выпивке, купленной в складчину.
Приехали. Сели за стол. Ефремов действительно уже тут. До сих пор перед глазами длинный стол, белоснежная скатерть, коньяк, вино, закуска разная. Все в сборе — и два пустых кресла, никем не занятые. Как бельмо на глазу.
Ефремов сказал:
— А я бы плюнул и не стал бы ничего отменять!
И выпил…
— А Фейхтвангер был в Америке, когда артисты играли в антисемитском фильме по его роману, и он им письмо накатал…
В Америке Фейхтвангер был! Ему и рассуждать легко было!
«Современник» — боль моя, «Современник» — любовь моя, «Современник» — юность моя, да не только моя, наша юность, наша молодость, наши надежды. Раскидало, расшвыряло нас время.