Здесь я снова увидела Мари, вдову знаменитого художника кино Лазаря Меерсона, и Сухомлина, русского революционера, эмигрировавшего задолго до революции, а также Цадкина — я всегда любила его за большой талант и остроумие. Бывали тут Ларионов и Наталья Гончарова; болгарский журналист Бакалов, умный и загадочный; рыжая англичанка Джейн, по профессии танцовщица, стремившаяся стать сестрой милосердия; Штейн, чешский адвокат, пригласивший нас как-то всех к себе на новоселье на площадь Дофин… Мне доводилось беседовать с голландским художником Тони и его француженкой-женой; с русским евреем Андреем, побывавшим в Испании в составе интербригады, — хотя, кажется, воевать ему не пришлось; с румынским дадаистом Тристаном Тцара и молодым философом Люсьеном Гольдманом, увлеченным теориями Георга Лукача и чувствующим себя как дома в этом многоязычном мире богемы; со скульптором Джакометти: грубое, будто вырезанное из дерева лицо, шаркающая походка, полное презрение к опрятности, большой талант и, по счастью, отсутствие интереса к деньгам. Для полноты картины добавим к этой пестрой публике трогательную хромоногую старушку, уверявшую, что когда-то в нее был влюблен Рильке.
Война докатилась сюда только по радиоволнам. Недаром среди посетителей «Флоры», для которых язык был профессией, ощущалось такое волнение, — многих из них взяли на работу в информационные службы. Меня познакомили с Анной, крупной красивой девицей, полуэстонкой, полуамериканкой, затянутой, неведомо почему, в лосины для верховой езды, обрисовывавшие ее внушительных размеров ягодицы. Нахлеставшись виски, она, в сопровождении маленького «барона» Молле, экс-секретаря и незаменимого помощника Аполлинера, нетвердой походкой отправлялась вещать на Америку, а мой швейцарский друг Жан-Пьер Порре как раз возвращался с международной станции «Пари — Мондьяль».
Кстати, довольно странным мне кажется назначение Жана Жироду на пост государственного секретаря по делам информации в то время, когда Франция вступила в войну. Прелестный поэт, блистательный автор «Зигфрида» безусловно знал Германию хорошо, но разве мог он тягаться со зловещим хромоногим Геббельсом? Помню, в одном из своих выступлений он повел речь об «ангеле смерти (или тишины), распростершим крылья над обеими враждующими сторонами…» Что верно, то верно, но воинственный пыл такой образ не пробудит, — а требовалось именно это. Жироду — мирный человек, а не разрушитель, его стихия — поэзия, а не агитация.
Заходили во «Флору» и люди в мундирах — студенты, перекочевавшие из университетских аудиторий в казармы. Случалось, кого-нибудь так выводили из себя нелестные замечания в адрес армии, сыпавшиеся со всех сторон, или яростные пацифистские речи, что он, казалось, вот-вот взорвется, но гнев его гас, задыхался в дымной атмосфере «Флоры», где даже дверь не хлопала — доводчик не давал. Рядом с Дорой Маар — лицо увядшее, с грубыми чертами — сидел Пикассо, невысокий, подвижный, жесткий, надбровные дуги выдаются вперед, как у Толстого, — и отнюдь не ласково смотрел на собравшуюся публику. Мой сосед, тоже испанский художник, но родом из Кастилии, скрывавший под нелепой внешностью худющего сарацина нежное сердце, шепнул мне на ухо: «Каждая эпоха имеет тех гениев, которых заслуживает; наша получила жестокого изверга Пикассо. Мир — гигантская головоломка, разобранная страхом на фрагменты. Пикассо сумел показать разобщенность мира, дегуманизацию общества и теперь наслаждается, издеваясь над теми, кого сумел одурачить».
Заходили порой во «Флору» и люди из другого мира. Но так редко, что о них можно было бы не упоминать, если б не трагический конец, связавший их навсегда с событиями того времени. А ведь ничто как будто не предвещало ни одному из троих безвременной кончины. Серж Набоков, брат писателя, слегка заикавшийся, немного смешной, не лишенный очарования, душевной тонкости и, насколько я могла заметить, сердечности, убежденный дилетант как в музыке, так и в поэзии, взмахом унизанной перстнями руки отметал любые осложнения, которые могли принести политика и война. Между тем именно война приговорила его к ужасной смерти. Он будет казнен в Берлине за то, что произнесет вслух слова о близком разгроме Гитлера… Соня Мозес, цветущая девушка, тоже пыталась игнорировать происходившее и даже не замечать трагедию своих соплеменников. Она жила своей жизнью, убежденная в том, что безразличие защищает ее, как щит. Ей суждено было погибнуть в газовой камере нацистского лагеря — без сомнения, по доносу. Третьего звали Жан-Пьер Дюбуа. Это был бельгиец, по профессии ювелир, один из приверженцев «Флоры», отвоеванных ею у буржуазии. Синие глаза, синий костюм, синяя рубашка, синие носки. Иногда он печатал дома сценарии фильмов. Едва объявили войну, соседям по лестничной площадке стал вдруг казаться подозрительным его синий ореол. И они сообщили в полицию, что он, якобы, передает противнику шифрованную информацию. К счастью, властям не понадобилось много времени, чтобы разобраться, в чем тут дело, и он вернулся к прежней богемной жизни. Лично мне этот синий Жан-Пьер казался мягкотелым — лишь позже мы узнали, что в 1944-м он и его восемнадцатилетний сын были расстреляны в Марселе как агенты союзников. Три судьбы, три смерти, и лишь одна из них связана с сознательным выбором.