Зинаида Шаховская
Таков мой век
К столетию со дня рождения Зинаиды Алексеевны Шаховской (1906–2001).
СВЕТ И ТЕНИ
Памяти матери — света моего детства
Предисловие
Мнемозина — самая занятая и драгоценнейшая из муз. Если бы она не воссоздавала для нас события прошлого, сохраняя их в веках и в поколениях, не существовало бы ничего: ни искусства, ни истории, ни общества, не было бы и литературы, философии, традиций, даже религии.
Мнемозина здесь, со мной, она вся внимание, она кипит энергией, и сейчас я в ее власти. Когда бы не она, жизнь ограничивалась бы для меня текущим мгновением. Одной-единственной картиной.
Париж — вернее, его уголок, видный мне из окна: серый дворик в неярком солнечном свете; белая стена с поблескивающим на ней старинным распятием, стол, за которым я сижу, мои руки на клавишах пишущей машинки. Они не утратили ловкости, но это руки женщины зрелого возраста. Однако я знаю, что была другой — ребенком, молодой женщиной; я предпринимала массу дел, в моей голове роились планы, я переживала большие радости и сильные огорчения; немало пейзажей промелькнуло передо мной, я жила во многих городах, в разных странах, повидала людей — некоторые из них были знамениты, хотя и не все заслуживали славы, иные остались непризнанными или неизвестными, несмотря на их достоинства.
Окружающий мир менялся на глазах — я была тому свидетелем… Память, предусмотрительная служанка, сберегла картины и звуки, отражение которых отныне может явиться лишь с моей помощью. Но к памяти примешивается воображение, ведь она живописец, а не фотограф, и без воображения одинаково невозможно ни творить, ни вспоминать. Память не объективна, подвластна всему, что ее питает: мозгу, зрению и слуху, может быть, душе. Итак, мне нечего предложить людям, кроме собственного моего сегодняшнего взгляда на мир; однако, наследственный или приобретенный, он все же плод моего детства. Вот почему мне кажется правильным вспомнить себя ребенком. К сожалению, детство не отличается скромностью. Для ребенка всегда на первом месте «я», «другие» же существуют постольку, поскольку с ним связаны, и лишь позднее устанавливаются истинные соотношения между «я» и миром.
Часть года я живу в Париже, на одной из узких улочек, каких много на левом берегу Сены. Эту улицу, исторически, по всей видимости, ничем не примечательную, со времен основания квартала населяли ремесленники — слесари, плотники, водопроводчики, сапожники; когда-то они обслуживали богатых обитателей соседних проспектов; они трудятся здесь, как прежде, но теперь, когда все острее ощущается нехватка рабочих рук, к ним относятся с особым уважением. О Париже я знаю не все — было бы самонадеянно утверждать обратное, но знаю много — и хорошего, и плохого. Ни внешний вид, ни житейские привычки — ничто не выделяет меня из парижской толпы, все более усталой и загнанной. Давно преодолен мною барьер свойственного ей наречия. Долгая жизнь среди французов стерла все явные отличительные признаки моего происхождения. Так что при вспышках ксенофобии (а такое периодически случается с французами — правда, все реже, благодаря развитию туризма) иной раз продавщица газет или попутчик в метро доверительно изливают мне свои жалобы на засилье «этих грязных иностранцев».
Между тем летом я погружаюсь в другую атмосферу. С моей террасы, среди цветущих бугенвиллей, мимоз и роз Альгамбры, видны розово-бурые горы Сьерра-Морены, сверкающая на солнце гладь Средиземного моря; золотистый воздух дрожит от зноя. Здесь, как и в Париже, я дома, но чувствую себя совсем иначе. Франция — в интеллектуальном смысле — мой истязатель; она меня подгоняет, подстегивает, принуждает к дисциплине работы и мысли; Испания дарит мне человеческую поддержку. Мой испанский беден, но испанцы с легкостью понимают язык чувств — то, что не выразишь словами. Испания меня умиротворяет: здесь можно жить только логикой сердца, жаром страстей.
Рисуя эти два образа моего настоящего, я хочу лишь подчеркнуть, до какой степени были они непредсказуемы в день моего появления на свет в Москве.
Тот исчезнувший мир — мир, который мог бы быть моим, — почти не известен, в чем я убеждаюсь каждый день, и потому, вероятно, мне следует обрисовать его беглыми штрихами. О том, что представляла собой Россия в эпоху, когда я родилась, мне известно лишь по учебникам истории, документам, статистическим данным, по литературе, мемуарам и рассказам очевидцев. Время тогда еще почти стояло на месте. Так называемое «ускорение истории» было впереди. Россия потерпела унизительное поражение в войне с Японией. Революция 1905 года (за год до моего рождения) была грозным предупреждением, но Империя казалась несокрушимой. Правда, будущие жертвы революции — левые интеллигенты — продолжают подрывную деятельность, а богатые купцы вносят свою лепту в дело, которое их же погубит. Революционное движение получало поддержку в других странах. В те времена еще безоговорочно соблюдалось право на политическое убежище. Ни Франция, ни Англия, ни Швейцария не думают о выдаче или хотя бы о высылке врагов царского режима. Знаменитая и столь дискредитированная «охранка» не помышляет о политических похищениях, вошедших в обычай после похищения Советами генерала Кутепова. Те, кто занят за рубежом организацией покушений на министров, Великих князей, губернаторов и подготовкой государственного переворота в России: Троцкий, Ленин и tutti quanti[1], — совершенно спокойно курсируют через границы, смеются над жандармами, с непостижимой легкостью сбегают из тюрем, шлют из ссылки статьи для публикации в подрывных газетах, печатаемых за границей. Позже, в Париже, я с неизменным удивлением слушала рассказы бывших ссыльных, социал-демократов или эсеров, которые сумели, посеяв ветер, скрыться от бури. Тирания царизма, в свете всех прочих, более поздних и более «демократических» тираний, выглядит вполне безобидной.
Для тех, кому это интересно и кого не устраивает приблизительность расхожих мнений и общих мест, существуют специальные исследования, где реальность российского прошлого предстает в несколько неожиданном свете. Так, опираясь на цифры, можно узнать, что вопреки кажущейся косности Российской империи, она переживает с 1900 года значительный подъем во многих областях — аграрные реформы, экономический взлет (предреволюционная Россия достигла почти полного самообеспечения), развитие просвещения, кооперативного движения, промышленных предприятий… За период с 1908 по 1917 год Сибирь, где население увеличилось на 20 миллионов благодаря энергичным добровольным переселенцам, превращается в один из самых процветающих районов. Доходы государства превышают его расходы, экспорт преобладает над импортом, население неуклонно растет. В 1900 году оно составило 128 миллионов, в 1908-м — 160 миллионов, а к 1920 году, по прогнозам, число российских граждан должно было достигнуть 200 миллионов.
Перегнать Америку! Для этого России надо было всего лишь избежать войны, революции и четырех десятилетий, ничего, кроме могущества ядерной державы и космических рекордов, не принесших русскому народу в возмещение перенесенных им страданий и миллионов жертв.
Начало столетия в истории литературы (она особенно мне близка) получило название «серебряного века». В 1904 году умер Чехов, в 1910-м — Толстой; на смену им пришли Бунин, Мережковский, Розанов, Куприн, Ремизов, Шмелев, Горький, Белый, в поэзии зазвучали имена Блока, Ахматовой, Гумилева, Анненского, Сологуба, В. Иванова, Мандельштама. Музыку представляют Стравинский, Рахманинов, Глазунов, Скрябин; философию — Бердяев, Булгаков, Флоренский; кумиры сцены — Станиславский и Евреинов; в балете блистают Анна Павлова, Кшесинская и Карсавина; в медицине выдвигается Боткин, в математике — Софья Ковалевская, в химии — Менделеев, в биологии — Метальников, в аэродинамике — Жуковский, и это лишь беглый обзор. В год моего рождения заявила о себе новая школа русских художников — Билибин, Малявин, Бенуа, Коровин, Врубель. В Мюнхене Кандинский, Малевич, Марианна Веревкина открывают дорогу модернистской живописи. Вскоре откровением для Запада станут балет Дягилева и голос Шаляпина[2].
Итак, родившись в России на заре XX века, я тем самым оказалась сонаследницей определенного достояния, принадлежащего моему народу.
Это богатство обратилось для меня в дым, в мираж. Совсем ребенком мне придется с пустыми руками выйти в дальний путь и, странствуя, лишь подбирать колосья в чужих полях.
Это странствие позволит мне стать свидетелем многих потрясений, от которых вот уже полвека содрогается наша планета. Нет, нет: я ни о чем не жалею и нисколько не жалуюсь! Я просто собираюсь рассказать историю одной жизни, вплетенную в большую Историю. Конечно, начало будет сугубо личным. Немного терпения: всего восемь лет моей биографии, какая-нибудь сотня страниц, — и, наконец, развернутся события. История пускается вскачь, мчит, не разбирая дороги. Она вершит собственную повесть, я бросаю поводья — слово за ней, а я лишь добавлю размышления соломинки, прилипшей к ее копытам.