17 [сентября]. Вчера мне ничего не удалось. Поутру начал рисовать портрет Е. А. Панченка, домашнего медика А. Сапожникова. Не успел сделать контуры, как позвали завтракать. После завтрака пошел я в капитанскую светелку с твердым намерением продолжать начатый портрет, как начал открываться из-за горы город Чебоксары. Ничтожный, но картинный городок. Если не больше, так по крайней мере наполовину будет в нем домов и церквей. И все старинной московской архитекторы. Для кого и для чего они построены? Для чувашей? Нет, для православия. Главный узел московской старой внутренней политики -- православие. Неудобозабываемый Тормоз {Николай I.} по глупости своей хотел затянуть этот ослабевший узел и перетянул: он теперь на одном волоске держится.
Когда скрылися от нас живописные, грязные Чебоксары, я снова принялся за портрет. Но принялся вяло, неохотно. Принялся для того, чтобы его кончить, и кончил, разумеется, скверно. От этой первой неудачи я с досады лег спать и проспал прекрасный вид села Ильинского. Ввечеру, когда " Князь Пожарский" положил на ночь якорь и все успокоилось, я, чтобы хоть чем нибудь вознаградить две неудачи, принялся переписывать "Собачий пир", как вошел в светелку А. С[апожников] с К[ишкиным] и П[анченком] и ни с сего, ни с того составился у нас литературный вечер. Капитан наш вытащил из-под спуда "Полярную звезду" 1824 года и прекрасно прочитал нам отрывки из поэмы "Наливайко", а Сапожников из поэмы "Войнаровский". {Произведения К. Ф. Рылеева.} Потом А. А. [Сапожников] пригласил нас ужинать, и как это случилось в 12 часов, то за ужином оказалась именинница, а именно бабушка Любовь Григорьевна Явленская. Поздравили и не один, и не два, а три раза поздравили. Потом начали отсутствующих именинниц поздравлять, и я таки порядком напоздравлялся.
Несмотря на последнее вчерашнее событие, я сегодня проснулся рано и, как ни в чем не бывало, принялся за свой журнал и, пока братия еще в объятиях Морфея, буду продолжать "Собачий пир" до новой перепойки. {Начало см. в предыдущей записи.}
С зажженным фитилем, приложенным к орудью
В дымящейся руке!
Свобода -- женщина с широким гордым шагом,
Со взором огневым,
Под гордо вьющимся по ветру красным флагом,
Под дымом боевым:
И голос у нее не женственный сопрано:
Но жерл чугунный ряд,
Ни медь колоколов, ни палка барабана
Его не заглушат!
Свобода -- женщина, но в сладострастьи щедром
Избранникам своим верна,
Могучих лишь одних к своим приемлет недрам
Могучая жена.
Ей нравится плебей, окрепнувший в проклятьях,
А не гнилая знать,
И, в свежей кровию дымящихся объятьях
Ей любо трепетать.
Когда-то ярая, как бешеная дева.
Явилась вдруг она,
Готовая дать плод от девственного чрева
Грядущая жена.
И гордо в даль она при кликах исступленья
Свой совершала ход,
И целые пять лет горячкой вожделенья
Спасала свой народ!
А после кинулась вдруг к палкам, к барабану,
И маркитанткой в стан
К двадцатилетнему явилась капитану:
"Здорово, капитан!"
Да,-- это все она! она с отрадной речью
Являлась нам в стенах,
Избитых ядрами, испятнанных картечью,--
С улыбкой на устах;
Она! огонь в глазах, в ланитах жизни краска,
Дыханье горячо,
Лохмотья, нищета, трехцветная повязка
Чрез голое плечо!
Она! В трехдневный срок французов жребий вынут!
Она! Венец долой!
Измята армия, трон скомкан, опрокинут
Кремнем из мостовой!
И что же! О позор! Париж столь благородный
В кипеньи гневных сил,
Париж, где некогда великий вихрь народный
Власть львиную сломил,--
Париж, который весь гробницами уставлен,
Величий всех времен!
Париж, где камень стен пальбою продырявлен,
Как рубище знамен!
Париж отъявленный сын хартий, прокламаций,
От головы до ног,
Обвитый лаврами, апостол в деле наций,
Народов полубог,
Париж, что некогда, как светлый купол храма
Всемирного, блистал,
Стал ныне скопищем нечистоты и срама,
Помойной ямой стал.
Вертепом подлых душ, мест ищущих в лакеи
Паркетных шаркунов,
Просящих нищенски для рабской их ливреи
Мишурных галунов;
Бродяг, которые рвут Францию на части,
И сквозь плевки, толчки,
Визжа, зубами рвут исдохшей тронной власти
Кровавые клочки!
Так вепрь израненный, сраженный смертным боем
Чуть дышет в злой тоске,
Покрытый язвами, палимый солнца зноем,
Простертый на песке;
Кровавые глаза померкли; обессилен
Могучий зверь поник:
Отверзтый зев его шипучей пеной взмылен
И высунут язык...
Вдруг рог охотничий пустынного простора
Всю площадь огласил,
И спущенных собак неистовая свора
Со всех рванулась сил!
Завыли жадные! последний пес дворовый
Оскалил острый зуб,
И с визгом кинулся на пир ему готовый
На неподвижный труп!
Борзые, гончие, лягавые, бульдоги,
"Пойдем!" и все пошли:
"Нет вепря короля! Возвеселитесь боги!
"Собаки короли!
"Пойдем! Свободны мы! Нас не удержат сетью,
"Веревкой не скрутят!
"Суровый сторож нас не приударит плетью,
"Не крикнет: пес, назад!
"За те щелчки, толчки хоть мертвому отплатим!
"Коль не в кровавый сок
"Запустим морду мы, так падали ухватим
"Хоть нищенский кусок!
"Пойдем!" И начали из всей собачьей злости
Трудиться, что есть сил;
Тот пес щетины клок, а тот кровавой кости
Обрезок ухватил,
И рад бежать домой, вертя хвостом мохнатым,
Чадолюбивый пес
Ревнивой суке в дар и в корм своим щенятам
Хоть что-нибудь принес.
И бросив из своей окровавленной пасти
Добычу, говорит:
"Вот ешьте! Эта кость -- урывок царской власти!
Пируйте! Вепрь убит!
; Бенедиктов.