16 декабря
Письмо от Элеоноры, взволновавшее меня: она устанавливает старый факт, но насчёт которого я всё ещё не был уверен, ибо ещё недавно Сувчинский и Лурье в Берлине утверждали мне обратное, - именно, что мои рукописи и бумаги из квартиры на 1-ой Роте не были спасены Асафьевым, а погибли. Погибли: партитура 2-го Концерта (это ещё не так жалко, так как мама вывезла из Кисловодска клавир, кроме того, я всё равно хотел переделать и проинструментовать концерт - теперь только работы много больше); затем детские и юношеские сочинения - оперы «На пустынных островах» (девять лет), «Пир во время чумы» (двенадцать лет), Симфония g-dur (одиннадцать лет); вероятно, толстая, переплетённая в чёрную клеёнку, тетрадь с фортепианными пьесами (свыше семидесяти) возраста тринадцати-семнадцати лет (из неё тема «Марша» Ор.12); затем тетрадь дневника от сентября 1916 по февраль 1917 (ибо у меня сохранилась предыдущая и последующая); год или два года моей переписки, аккуратно подобранная для переплёта, как это делалось с другими годами; возможно, несколько годов моих писем к отцу возраста пятнадцати-семнадцати лет; рассказы и театральные пьесы, писанные в детстве; книжка с ребусами моего сочинения и моими проектами вычислений боевого коэффициента для броненосцев (возраста тринадцати лет, увлечение времён японской войны); шахматные партии турниров, игранных мною в Петербургском Шахматном Собрании, и мои партии в сеансе одновременной игры: выигрыш у Капабланки и ничья с Ласкером - две моих знаменитых победы. Вероятно, я ещё многого не упомню: многое ещё вспомнится, многое уже забыто навсегда. Погибли фотографии: родителей, мои - детства и юношества. Макса Шмидтгофа, Захарова, Тони Рудавской. Но из всего мне больше всего жалко тетрадки дневника, затем писем, затем партий против Ласкера и Капабланки. И в самом деле: вся музыка 2-го Концерта осталась, детские сочинения мне не так дороги, ибо в них я - не я, главный же тематический материал я помню и запишу «для биографии». Дневник же ужасно жалко, ибо было много интересного: это была последняя моя зима в Петрограде, постановка «Игрока» и, в сущности, большой расцвет. С осени 1916 задержка с перепиской партий «Игрока». Так как это было в ведении Малько, то, говорят, Малько, обидевшись, что ему не дали дирижировать оперой, тянул переписку, что привело к ряду громких ссор с ним. Затем начало фортепианных репетиций. Дранишников, в то время репетитор, ныне, кажется, дирижёр, зудил с певцами; я присутствовал, но больше сидел в курилке и играл в шахматы с певцами. Вообще хождения в Императорский театр молодого композитора, только что написанная опера которого там репетировалась, были минутами радостными. Оркестровых репетиций было только две или три: первый и второй акты - я страшно интересовался, как звучит моя оркестровка. Не помню, был ли проигран третий акт; четвёртый не был. Затем мои концерты в Киеве и Саратове. Возвращение из Саратова глухой зимой, среди метелей и заносов, в «товарную неделю» военного времени, в вагоне первого класса, прицепленном к товарному поезду, тащившемуся несколько дней, в компании с милейшим А.И.Скворцовым, впоследствии расстрелянным большевиками. Непосредственно за Саратовом концерт в Москве (устроенный Музыкальным Современником во главе с Сувчинским). Концерт торжественный, вся музыкальная Москва: Кусевицкий, Рахманинов, Метнер, Бальмонт. Рахманинов сидел каменный, как идол; Метнер сказал свою знаменитую фразу: «Или это не музыка, или я не музыкант». После концерта ужин у Т.Н., сестры Б.Н., у которой я остановился, с Бальмонтом, Сувчинским и Асафьевым. Я говорил Бальмонту (которого тогда совсем мало знал), что хочу писать «Семеро их», и Бальмонт отвечал: «Вы смелы». В эту же зиму премьера «Осеннего» у Зилоти, повторение «Скифской сюиты», с огромным успехом, превзошедшим успех игравшего непосредственно перед тем Рахманинова свой 2-й Концерт. Рахманинов прослушал «Сюиту», стоя в проходе Мариинского театра, и сказал (так мне передавали): «Я не понимаю этой музыки, но чувствую, что она талантлива». В эту зиму мой первый целый концерт в Петрограде (камерный, у Зилоти) и скандал Сабанеева, моего врага, провравшегося со «Скифской сюитой».
Из романтической области: история с Полиной Подольской, за которой мы с Максом неудачно ухаживали ещё четыре года назад, когда она была прелестной, толстой 14-летней девчонкой. В осень 1916 года она вдруг сама мне написала, - воскресли отношения, а когда я играл в Киеве, она из Харькова заказала цветы, которые мне подали на концерте. Это произвело такое впечатление, что я, вместо возвращения в Петроград, махнул на два дня в Харьков, к великому недоумению Глиэра. Затем переписка с Полиной и её приезд в Петроград ко мне в гости, на Масленицу. С этого места и начинается следующая тетрадь дневника, которая сейчас со мною в Эттале. Но переписка погибла за всю первую половину 1917 года. Погиб и дубликат моего письма к Полине, когда та не поехала вместе со мной по моему сумасшедшему плану в Гонолулу. Отрывки из этого гневного письма у меня до сих пор в памяти: «Итак, Полина, всё проверено и взвешено с точностью, достойной не только медички, но целой аптекарши, и Вы, солидная и прозаичная, уезжайте в «новый» город Таганрог! И когда, глядя в окно на свиней, роющихся в грязи таганрогских улиц, вы станете думать о широте ваших взглядов, то знайте: слышны вы мне будете в этот момент!» - и так далее, всего письма не помню, но написано оно было не чернилами, а ядовитой слюною.
Сейчас, погрузившись в эти воспоминания, я несколько отошёл, а вначале, при получении письма от Элеоноры, очень злился: и на Асафьева, не сумевшего вовремя спасти бумаги, и на подлеца Лурье, якобы не давшего ему на то разрешения (имея власть), и на Сувчинского, вселившего в мою квартиру своего «верного управляющего», пропавшего без следа и бросившего квартиру на ветер.
Теперь, успокоившись, унял гнев: сердись - не сердись, всё равно давно уж прах сожжённых рукописей ушёл по ветру! Лучше точнее узнать, действительно ли цела моя рукописная партитура «Игрока» (я думал, она погибла у Тюлина, и осталась лишь копия, как это пишет Элеонора, и нельзя ли её выцарапать сюда для переделки и превращения «Игрока» в менее взъерошенную оперу).