Сбираясь в обратный путь, я выразил Ивану Александр. свое сомнение насчет своевременного прибытия в Ливны к вечернему поезду, отходящему в 7 часов. Найдутся ли на половине дороги лошади, которые у случайных бедняков часто бывают далеко в поле?
— Зачем же вам брать лошадей? отвечал Иван Александрович: мой Афанасий на моей привычной тройке доставит вас по теперешней хорошей дороге в шесть часов, и если вы отсюда выедете в полдень, то как раз будете в Ливнах за час до поезда. Он только напоит лошадей на половине дороги.
Припоздав немножко с выездом, мы с Афанасием тронулись в путь около 12-ти с половиною часов дня. Можно было залюбоваться гнедою коренною маткою и двумя разношерстными пристяжными. Как они спокойно, без малейшего задора, пустились машистою рысью в долгий путь. Правда, пыльная дорога с боковым ветерком была гладка, как шоссе, и равномерное движение тройки имело какой-то автоматический характер. На половине дороги Афанасий, подъехав к деревенскому колодцу с журавлем, вдоволь, к немалому ужасу моему, напоил потных лошадей, и автоматическое движение тройки началось снова.
В Ливнах с моста пришлось подыматься по долгому и крутому каменному взъезду в город, и потом проехать весь его до железнодорожной станции. Когда мы остановились перед нею, было ровно 6 часов. Таким образом тройка без особенного утомления, без малейшего удара возжей, пробежала почти 80 верст в 5 1/2 часов.
Оказалось, что поезд отходит не в 7 часов, а в половине восьмого, и таким образом мне приходилось провести 1 1/2 часа, которые я не знал куда девать. В томлении я пошел по площади и, заметив растворенную калитку в церковную ограду, над которою трепетали вершины разнородных деревьев, вошел туда и очутился перед прекрасною церковью, окруженною большим и тенистым кладбищем. Здесь, рядом с весьма старинными надгробными камнями, возвышались если и не красивые, во зато весьма богатые памятники, на которые Ливенское купечество, видимо, не пожалело ни чугуна, ни гранита, ни мрамора. Чтобы продлить по возможности время, я не позволял себе миновать ни одного камня, не прочитавши на нем всех надписей. Через час, возвращаясь уже к выходу, я наткнулся на обелиск из простого серого песчаника. На одной из четырех его сторон были глубоко врезаны слова: здесь погребено тело крестьянской девицы Марии; с другой стороны стояло: здесь же погребен младенец женского пола. На противоположной от имени усопшей стороне было вырезано: вот тибе друх мой последний от мине нарят. ? внизу: отставной унтер-офицер такой-то.
Никогда ни одна могильная надпись не производила на меня такого задушевно-нежного впечатления.
Недаром покойный зять ваш Александр Никитич всю жизнь жаловался на упрямство жены своей. Все мы, не исключая и брата Петруши, чувствовали всю справедливость этого обвинения, но никогда никто из нас не предполагал, чтобы самобытные выходки сестры способны были принимать игривый или шуточный характер. Между тем только подобным предположением со стороны брата, часто навещавшего сестру и принимавшего живое участие в ее делах, можно объяснить следующую сцену. Как я уже выше заметил, окна в кабинете брата выходили к подъезду, и из них видны были все прибывающие в усадьбу. Так, между прочим, я заметил проехавшего парой в тарантасике письмоводителя станового пристава. Как в это утро заседания не было, я сидел у брата за большим письменным столом, куря и о чем-то благодушно беседуя. Около нас уселся и любопытный до крайности Петя Борисов.
В комнату вошел мой письмоводитель и со словами: «от станового пристава» — положил передо мною подписной лист от предводителя дворянства в пользу сербов. Так как я считал Сербию каким-то горячечным бредом географии, то, конечно, не подписал бы ничего; но как лист был от предводителя, то совестно было написать: читал такой-то; и я, подписав рубль серебром, благодушно повернул лист в брату со словами: «не подпишешься ли?»
— Это что же! воскликнул брат, гневно сверкнув глазами: эти рубли — знать, насмешка? это все Любинькины штуки! Но я положу этому конец. Где этот нарочный?
С этими словами брат встал, растворил шкаф и, взявши с полки револьвер, стал из коробочки вдвигать в него патроны. Напрасно старался я доказывать, что трудно Любиньке подделать официальную бумагу, — раздражение брата зашло уже слишком далеко, и настоятельно противодействовать ему — значило подливать масло в огонь. Не понимая этого, Петя, трус по природе, начал приставать к брату с плаксивыми восклицаниями: «дядя! да помилуй! оставь!»
Выведенный из себя брат, обращая револьвер со взведенным курком на мальчика, воскликнул: «Петруша!».
Успевши уже раза с два крикнуть племяннику: «отстань!» — и видя бесполезность моих увещаний, я громко крикнул брату: «валяй, валяй его, наповал! Это будет ему хорошим уроком, не вмешиваться, где его не спрашивают!»
Все это произошло в один момент, брат как будто опомнился, а Петруша в один миг превратился в меловое изваяние.
— Где он? крикнул брат, направляясь к дверям. — Я им покажу, что это за шутки!
И он быстрыми шагами направился вдоль коридора к дверям камеры, держа наготове взведенный револьвер.
Следуя за братом по пятам, с намерением в роковое мгновение ударить его по руке, я издали закричал письмо водителю:
— ? что сотский, что привез бумагу, — уехал?
К счастию, письмоводитель догадался закричать нам на встречу: «уехал, давно уехал». При этих словах брат с поднятым револьвером вошел в камеру, в которой спиною к двери на передней скамье сидел письмоводитель станового пристава.
— Ну хорошо, что он уехал, сказал брат, опуская револьвер, и мы возвратились в его кабинет. Не прошло двух минут, как я увидал рукав шинели письмоводителя, наброшенной в накидку, развевающийся вслед за тарантасом, проносящимся мимо окон во весь дух. Оказалось, что он и портфель свой с бумагами оставил на скамье в камере, со словами: «Бог с вами, тут лишь бы живу-то остаться!»
Хотя сестра Любовь Афанасьевна в скорости по смерти мужа и спрашивала меня — куда ей девать деньги? — и так испугалась моего опекунства, — то, что я предвидел, осуществилось в полной мере. Обильный урожай ржи оставался в поле в прорастающих копнах, а неисправленная молотилка представляла в пору молотьбы одну трату времени и платы рабочим.
Между тем половина августа настоятельно требовала зерна на посев.
— Любинька просит у тебя отпустить сто четвертей ржи, сказал брат, вернувшись из Ивановскаго.
— Ты знаешь, отвечал я, что я равно избегаю брать и давать взаймы.
— Да ты отпусти не ей, а мне, сказал брат.
— Тебе, — другое дело, — так как для меня безразлично, — платить ли тебе рожью или деньгами.