Однажды, когда в кабинете Каткова между им и Маркевичем зашел разговор об общественном мнении насчет государственной благонадежности лицея, я сказал: «в этом отношении сомневаться трудно, если принять во внимание мнение людей, далеко не сочувствующих самой школе, как, например, Тургенев». При этом я рассказал, как в гостиной у М-ой Тургенев при мне обратился к ее сыну и его товарищу Пете Борисову со словами: «Je vous félicite, messieurs, en votre qualité de lycéens. Le gouvernement ne manquera pas de vous recevoir à bras ouverts».
К этим подлинным словам Тургенева я не прибавил ни одного слова.
На это письмо мое нежданно последовало еще раз письмо Тургенева:
Париж.
12 декабря 74.
Милостивый Государь.
Афанасий Афанасьевич!
Вы, вероятно, удивитесь, получив от меня письмо, да и я не ожидал, что буду еще беседовать с вами: но одна фраза вашего ответа заставляет меня взяться за перо. Вы пишете:
Вы говорите: «я этому верю», и это и должно быть законом для всех и обычным поводом швырять оскорбления в лицо даже таким безупречным личностям, как Л. Т. (полагаю, что эти буквы означают Льва Толстого).
Если в этой фразе мы имели целью единственно украшение речи вроде «стола Спартака», то мне остается сожалеть, что вам угодно было употребить именно это украшение; если под этим скрывается какая-нибудь сплетня, то прошу вас быть уверенным, что я никогда и ни перед кем не отзывался о Льве Толстом иначе, как с полным уважением к его таланту и характеру, и это уважение будет мною в скором времени высказано перед французской публикой в предисловии к изданию переводов с его произведений; если же наконец вам померещилось что ни будь подобное в моих письмах, то вам стоит их перечесть, чтобы убедиться в вашей ошибке. Не сомневаюсь в вашем чувстве справедливости и уверен, что вы даже мысленно откажетесь от фразы вашего письма, приведенной мною. К тому же я не привык швыряться ни оскорблениями, ни грязью, не потому, чтобы иные люди этого не стоили, но я не охотник марать руки и предоставляю другим подобные упражнения.
Не могу не заметить, что вы напрасно благодарите судьбу, устранившую ваше имя от соприкосновения с нынешней литературой; ваши опасения лишены основания: как Фет, вы имели имя, как Шеншин, вы имеете только фамилию.
Остаюсь с совершенным уважением
ваш покорнейший слуга
Ив. Тургенев.
Это письмо исполнило наконец меру моего долготерпения. Впоследствии, при своем примирении с Толстым, к которому Тургенев явился с повинною в Ясную Поляну, последний жаловался ему, что в ответном письме, о котором здесь говорится, я собрал все, чем только мог уязвить его наиболее чувствительным образом. Я начал с того, что заметил, как в первом письме он очевидно не знал что сказать и по написанному крупно написал «прочие привычки» . Жаль, что не сказал какие. Конечно, я склонен к гиперболическим выражениям, которые заслуживают названия преувеличения; но кто даст себе только труд прочесть помещаемые письма Тургенева, убедится, что таким безвредным преувеличением страдает он и сам, но это не дает никому права утверждать, будто он или я преднамеренно искажаем чьи либо слова, чтобы по вредить ему во мнении другого. Что же касается до меня, то на привычки, или лучше повадки, Тургенева указать я не затруднюсь. Я припомнил ему, как, на мой упрек в нестерпимом упрямстве, он возразил: «а меня все считают слабым и бесхарактерным». — И получил в ответ: «твердость и устойчивость не должно смешивать с упрямством, составляющим отличительную черту людей слабых. А слабость де ваша еще в Петербурге не была для нас ни для кого тайной, когда как-то сорвавшееся у меня с языка слово: слабец — дошло и до ваших ушей, как вероятно и чье то стихотворение, которого хвалебного начала не упомню, и которое кончалось»:
Но нрав его расслабленный
Так жидок и мучнист,
Что в лавр его сам просится
Александрийский лист.
И это было бы еще не беда, если бы за этой слабостью и упрямством в сущности доброго человека не скрывалось самое детское самолюбие беспощадного эгоизма. Отсюда совершенно прозрачное козыряние с одной стороны и позорное искательство с другой, отсюда небрежно невежливое обращение с дамами, где это считалось возможным, и неузнавание знакомых на водах в обществе высокопоставленных дам. Приводились примеры. Так однажды в Петербурге я передал Тургеневу, что премилая жена племянника Егора Петровича Ковалевского просит меня привести его в ней на вечерний чай. Раскланявшись с хозяйкой, Тургенев, поставив шляпу под стул, сел спиною к хозяйке дома и, проговоривши с кем-то все время помимо хозяйки, к немалому сокрушению моему, раскланялся и уехал. На другой день Егор Петрович своим добродушным тоном выговорил мне: «ну как же вашему Тургеневу не стыдно так обижать молодую бабенку? Она всю ночь проплакала». — И это не единственный пример. С другой стороны я рассказал Тургеневу, как Кетчер встретил меня своим громогласным — «ха-ха-ха!» и восклицанием: «два раза издавал я сочинения Тургенева и два раза вычеркивал ему его постыдное подлизывание к мальчишкам. Нет таки, — напечатал, и с той поры ко мне не является: знает, что обругаю».
Его поступок с дядей, его заносчивые выходки с Толстым и со мною не имеют ли забавного вида самых слабосильных, но и самых задорных петушков корольков, Нельзя же век рассчитывать на снисхождение к слабости, но еще забавнее бреттерствовать человеку, целый век толковавшему об ужасе смерти перед людьми, целый век толкующими об ужасе жизни. Что касается до фраз о некидании ни в кого грязью, то фразам этим может доверять только тот, кто слова «qu'il fait tache snr la boue» и другие им подобнык, обращенные на людей неприятных Тургеневу, считает розами. Если можно глубоко уважать человека и в то же время говорить ему в глаза самые оскорбительные вещи — совместимо, — в таком случае я беру свои слова о его посягательстве на личность Толстого назад.
Этим объяснением кончилась до поры до времени моя с Тургеневым переписка.