Тургенев писал из Лондона от 4 июня 1871 г.:
Не могу сказать, что известие, сообщенное вами, любезный Аф. Аф., было мною неожиданно, но тем не менее оно и огорчило, и поразило меня. Побежал наш бедный Иван Петрович по следу Николая Толстого, как он мне писал в одном из своих последних писем! Вспоминаю я, как часто мы, стоя с ним в Новосельском саду и глядя на березовую аллею, по которой Николай Толстой приезжал из за Зуши в своих развалистых дрожках, — беседовали о нем; а теперь вот и сам хозяин ушел туда же, в ту темную бездну, откуда нет возврата. Придется разве с Петей когда-нибудь, стоя на том же месте, вспоминать об его отце, а там он со временем будет, быть может, рассказывать, что вот, мол, тут Тургенев — покойный — говорил мне о своих друзьях. Все там будем! Это колесо не останавливается.
Так как у вас самих нет детей, то вам уже сам Бог велел взять Петю на свое попечение. Я уверен, что у вас ему будет хорошо, и что вы ему замените отца, насколько это возможно, ибо вы человек с добрым и мягким сердцем, а это более чем главное, это все. На Марью Петровну я тоже надеюсь, как на каменную скалу. Этому мальчику нужна спокойная тишина семейной жизни, надо стараться, чтобы его огонек не слишком скоро разгорелся.
Вы пишите мне, что в 51 год человек не меняется более, — а в 53 года человек не позволяет себе думать, чтобы он мог кого-нибудь или что-нибудь изменить. Да и к чему меняться? Жизненного бремени не облегчишь, и каждому самому удобнее знать, как ему возиться с этим чурбаном. Иной его кладет на голову, другой на спину, а третий просто волочит по земле. И то все благо, то добро.
Поклонитесь от меня Марье Петровне и крепко поцелуйте Петю, когда увидите его. Я здесь останусь еще 6 недель, а там в Баден.
Преданный вам Ив. Тургенев.
Наконец то добрейший Федор Федорович привез Петрушу из Москвы с самыми лучшими школьными отметками. Мальчик оказался совершенно весел и доволен и о горячо любившем его отце даже и не помянул. Энергический, чтобы не сказать суровый, Иван Петрович не находил в себе никаких сил для противодействия дурным инстинктам сына. Когда я, бывало, в интересах высоко талантливого ребенка, указывал на неприятные черты в его личности, отец постоянно старался обратить это в ребяческое недоразумение. Так, например, далеко не ребяческим тоном он любил повторять отцу слова: «мои Новоселки».
Когда однажды в Москве 2 января я пришел в номер Борисова и застал Петю в слезах, то Иван Петрович со смехом сказал мне:
— Петю сегодня ограбили.
— Как так? спросил я.
— Да сегодня выиграл не его билет.
Однажды, лежа на диване, я, не помню по какому поводу, просматривал Тацита. В это время вошел ко мне Петя. «А вот, Петя, сказал я: давай попробуем общими силами перевести вот это место». Мальчик взял книгу и стал совершенно правильно переводить, что в 12-ти летнем мальчике привело меня в великое изумление. Вдруг он остановился и сказал: «вот это слово я забыл. Что значит: intueri?»
Желая, чтобы слово осталось навсегда в его памяти, я сказал: «я сам, право, забыл. Сходи-ка ты ко мне в кабинет и посмотри в словаре».
Через минуту мальчик шел ко мне, заливаясь горькими слезами и говоря сквозь рыдания: «ведь это слово у меня уже встречалось три раза: взирать, смотреть; а я опять забыл».
— О чем же ты плачешь, Петя? спросил я. — Теперь уж ты его не забудешь.
— Да, да, продолжал он с новым порывом всхлипываний: а может быть в лицее есть такой мальчик, который помнит это слово! При этом всхлипывания переходят в болезненный крик.
— Ах, Петя, сказал я, как нехорошо то, что ты говоришь. Какое тебе дело до того, знает ли какой мальчик это слово или нет? Стараться учиться лучше всех — законно; но завидовать — стыдно.
Под Мценском проживал в своем поместьи летом, состоящий на придворной службе, давнишний друг Борисова, как и он же, Иван Петрович Н-в. В этом доме Петя был часто с самых первых лет детства и называл даже Ивана Петровича Н-а не иначе, как дядя Ваня. Дня через два по приезде Пети из Москвы, я отправил его дня на два к дяде Ване. Когда следующего 12го числа я увидался с Ив. Петр. Н-ым на мировом съезде, которого он состоял почетным судьею, он сказал мне: «Какой этот Петя странный байбак. Я, можно сказать, насильно заставил его проехать на могилу к его отцу. Ведь это всего от меня за 15 верст».
Впоследствии я убедился, что сердце Пети не было совершенно заперто для чувства дружбы и любви; но на первых порах мне крайне горько было замечать в мальчике эгоистическое чувство, побуждавшее его все брать, ничего не давая. Честный и правдивый по натуре, он не способен был взять что-либо украдкой, а считал своим правом брать чужое, как некогда конфеты у детей Толстых. Когда ^ я старался логически доказывать его несправедливость, он понимал меня на полуслове и сам досказывал заключительный вывод; но на деле такое головное понимание не помогало.
Лицейским доктором была указана необходимость для него деревенских прогулок; но добрейшему Федору Федоровичу стоило больших трудов вытащить мальчика на воздух. Величайшим наслаждением для Пети было чтение исторических книг, кроме сочинений русских писателей, всех эпох. В гостиной, в углу за дверью, стояла низкая кушетка со спинкою в виде кресла и длинной покатостью к ногам. Вот эту кушетку Петруша избрал своею главною квартирой. Тут, ложась на грудь, он обыкновенно подпирал голову локтями и, читая книгу, болтал поднятыми от колен ногами. Когда, бывало, в свободные дни я после завтрака садился в столовой на диван против двери, то привык видеть за дверью мелькание пары ребяческих ног в белых чулках и черных ботинках.
Однажды, когда ботинки делали свое дело, я увидал из задних комнат подошедшего Федора Федоровича с серою шляпою в руках.
— Peter, wollen wir spazieren gehen.
Ответа нет, и ботинки продолжают свое однообразное болтание. Простояв с минуту, Федор Федорович самым убедительным голосом напевает свое воззвание. Мелськание ботинок продолжается. Третий призыв не нарушает их мелькания.
— Петруша, говорю я, самым дружелюбным голосом: ну как же тебе, любезный друг, не стыдно заставлять человека понапрасну стоять перед тобою!
Ботинки продолжают раскачиваться, как будто бы я не произнес ни одного слова.
— Петруша! крикнул я отрывисто тем голосом, каким Василий Павлович, бывало, просил меня скомандовать против ветра: «эскадрон, стой!» — Когда я тебя зову, ты в ту же минуту должен, как пуля, нестись к моим ногам!
Не успел я окончить этих слов, как уже пронесшийся во весь дух Петруша, бледный и дрожащий, стоял около моих коленей.
— Видишь, сказал я, я настолько доверяю твоему уму, что надеюсь, это будет тебе уроком. Не мне судить твои отношения к отцу твоему. Но твои отношения ко мне совершенно просты: мое дело требовать от тебя того, что я считаю справедливым: а твое — беспрекословно исполнять мои требования. А теперь ступай гулять и будем друзьями.
Я не ошибся: с этой минуты мне ни разу не пришлось встречаться с тенью ослушания со стороны Петруши. А впоследствии он доказал несомненным образом, что единственным человеком, которого он любил, был я.