авторов

1472
 

событий

201769
Регистрация Забыли пароль?
Мемуарист » Авторы » Afanasy_Fet » Ранние годы моей жизни - 32

Ранние годы моей жизни - 32

01.02.1835
Верро (Выру), Эстония, Эстония

Для полноты воспроизведения устройства школы следует сказать, что ученики первого класса только частию и предварительно оставались в нашей первой палате, но приближающиеся к экзамену в Дерптский университет перемещались в две большие комнаты над нашими дортуарами, так называемом педагогиуме, находившемся и в умственном и в нравственном отношении под руководством Мортимера. Последний был исключительным преподавателем истории, географии и древних языков, так что на долю главного математика Гульча доставалось преподавание только этой науки.

Так называемые педагогисты имели право сами выбирать время для приготовления уроков и одиночных прогулок по городу; им же дозволялось курение табаку, строго запрещенное всем прочим ученикам.

Чем Мортимер был для первого класса, тем Гульч был для нашего второго, с тою разницей, что он, кроме главных уроков, целый день проводил в нашей первой палате в качестве надзирателя, меняясь через день с французом Симоном.

Обрисовать в своем воспоминании почтенную личность Гульча значит не только воспроизвести весь второй класс, но указать отчасти и на те нравственные складки, которые сложились в душе моей под руками этого незабвенного наставника. Это был совершенная противоположность моих деревянных учителей-семинаристов. В своих уроках он, если можно так выразиться, подвигался плечо в плечо с учеником, которому считал необходимым помочь. При ответах ученика его не столько раздражало незнание, сколько небрежность, мешавшая логически поискать темно сознаваемого ответа. Наводя в таком случае ученика на должный ответ, добродушный Гульч не гнушался и школьным прозвищем ученика. Так весьма способный и прилежный ученик Браж за свое вертлявое искательство получил прозвище «утиного хвоста», иные просто называли его «вертуном». Убеждаясь из ответов, что Браж не дает себе труда сосредоточиться, Гульч восклицал: «Браж, Браж, не вертите!» Сочувственная улыбка проносилась по всему классу, и Браж, подумавши, давал надлежащий ответ. Гульч во всем требовал систематической и логической отчетливости. Так, задавая задачи по задачнику, от которого ключ был только у него, он до тех пор не допускал до нового вида задач, пока ученик из хорошо усвоенных им не разрешит известного числа, например, пятидесяти без ошибок. Если бы ученик, безошибочно разрешив 49, случайно ошибся на 50-й, то весь предварительный его труд считался ни во что, и надо было начинать сызнова. Затруднительные задачи Гульч усердно проверял собственным вычислением, и в рабочие уроки я не могу его себе представить иначе, как сидящим за учительским столом с откинутыми на лысеющую голову очками, машинально посасывающим потухающую фарфоровую трубку с отливом и нагибающимся по близорукости к бумаге или грифельной доске. В такие минуты, погруженный в занятие, он ничего стороннего не видал и не слыхал. Шалуны это хорошо знали и пользовались случаем развеселить товарищей. На одной стороне книжной полки на гвозде висел ключ, в котором все попеременно нуждались, иногда только для того, чтобы безвозбранно покурить табаку. Чтобы уйти из палаты, конечно, не во время уроков, нужно было сказаться надзирателю. И вот тут-то опытные шалуны доходили до крайней отваги, громогласно восклицая: «Г. Гульч, могу ли я уехать в Америку?» — разнообразя каждый раз шутку другими отдаленными пунктами земли.

Невзирая на углубление в занятия, Гульч никогда не отказывал подходящим к нему ученикам с недоумениями по поводу приготовления уроков. Подобные вопросы Гульч разрешал с полной симпатией и удовольствием. Хотя в немецком существует несколько выражений соответствующим словам: «я думал», «я предполагал», но самое обычное из них: я верил — ich glaubte. Когда дело шло о математическом вопросе, и ученик в извинение ошибки говорил: «Ich glaubte», Гульч не без волнения говорил: «Оставьте вы свою веру для чего-либо другого, а здесь она совершенно неуместна. Здесь нужно основание и вывод».

Во время рекреаций Гульч рассказывал о разных неразрешимых математических задачах, за разрешение которых там или сям установлены премии. Так говорил он о миллионной премии, назначенной англичанами, за деление геометрическим путем угла на три части.

Будучи стрелком и ружейным охотником, Гульч живо сочувствовал красотам и особенностям природы и однажды пришел в восторг, когда я, умевший несколько рисовать, во время отдыха нарисовал на память ходившую у нас в Новоселках под охотником черноморскую лошадь. Глядя на тяжелую горбоносую голову и прямую из плеч с кадыком шею и круп с выдающимися маслаками, Гульч, заливаясь восторженным смехом, восклицал: «Да, поистине это черноморка!»

Однажды, когда, расхохотавшись подобным образом по поводу вновь воспроизведенной мною на доске черноморки, он хватился оставленной им в своей комнате фарфоровой трубки, за которою ему через весь школьный двор не хотелось идти, я Сказал: «Пожалуйте мне ваш ключ; я в одну минуту сбегаю и набью вам трубку».

— Пожалуйста, — сказал он, добродушно передавая мне ключ.

В комнате Гульча я из только что начатого фунтового картуза «Жукова» набил предварительно вычищенную мною трубку и, вырубив огня, раскурил ее самым лакомым образом.

Возвращаясь через двор с пылающей трубкой, я с таким усердием затягивался благовонным дымом «Жукова», что чуть среди двора не упал от головокружения. Тем не менее трубка была доставлена до принадлежности, и черноморка на классной доске неоднократно доставляла мне удовольствие затянуться «Жуковым».

Между тем неразделимость угла на три части сильно меня мучила, и, понаторевший во всяких вспомогательных математических линиях и подходах, я однажды пришел к убеждению, что задача мною разрешена. Надо было видеть изумленные глаза, с которыми добрый Гульч смотрел на мой рисунок на классной доске.

— Да, воистину, wahrhattig! — восклицал он. — Он разрешил задачу!

Я стоял в каком-то онемении восторга, и вдруг в классе раздался раскатистый хохот Гульча.

— А это что такое? — сказал он, указывая на софистический прием, лишенный всякого математического основания. Фантастический мыльный пузырь мой исчез бесследно.

Латинских уроков Гульч давал нам ежедневно два: утром мы читали Ливия и через день переводили изустно с немецкого на латинский, а после обеда, с половины пятого до половины шестого, неизменно читали Энеиду, из которой, в случае плохой подготовки, приходилось учить стихи наизусть.

 

Со второго класса прибавлялся ежедневно час для греческого языка, с 11 1/2 ч. до 12 1/2; и если я по этому языку на всю жизнь остался хром, то винить могу только собственную неспособность к языкам и в видах ее отсутствие в школе туторства[1]. Ведь другие же мальчики начинали учиться греческой азбуке в один час со мною. И через год уже без особенного затруднения читали «Одиссею», тогда как я, не усвоив себе с первых пор основательно производства времен, вынужден был довольствоваться сбивчивым навыком.

Не меньшее горе испытал я с игрою на фортепьяно, которой отец положил обучать меня, соображая, что в каждом значительном доме, куда молодому человеку интересно будет войти, есть фортепьяно. То, что было у меня и с другими науками, и в особенности с греческой грамматикой, случилось и с музыкой. Учитель наименовал мне все семь фортепьянных косточек и указал соответственные им пятнышки на дискантных и басовых линейках, и я каждый раз должен был находить ноту на фортепьянах в последовательном алфавитном порядке, отсчитывая соответственное ей пятно и на печатных нотах, так как не умел назвать ее ни там, ни сям по прямому на нее взгляду. Конечно, такая двойная ежеминутная работа превышала мои силы. К этому присовокуплялось еще затруднение: одновременный счет пятнышек басового ключа. Неудивительно, что я объявил учителю музыки, что в единовременном разыгрывании скрипичного и басового ключей вижу невозможное чтение двух книг разом. Так промучился я с фортепьянами целый год у начального учителя; но ввиду безуспешности моих уроков, меня передали главному и более строгому учителю музыки. Когда я, развернувши свои ноты, сел за фортепьяно, учитель спросил меня, знаю ли я ноты? Желая быть правдивым, я сказал: «Не знаю».

— В таком случае вам нечего у меня делать, — сказал он.

Испугавшись дальнейших мытарств, я сказал: «Знаю, знаю», — и стал ковылять двухтактный марш и не более сложный вальс. С этой минуты все свободные часы я должен был сидеть в зале за одним из роялей, между прочим и с 11-ти до половины двенадцатого утра, когда к специальной закуске собирались учителя. Но ежедневные музыкальные мучения нисколько не подвигали дела, и казалось, что чем более я повторял заученные по пальцам пьесы, тем чаще пальцы мои сбивались с толку; так что однажды Крюммер за завтраком при всех учителях громко через всю залу спросил меня: «Ты, большун, или это все та же пьеса, которую ты два года играешь?» Чаша горести перелилась через край: на другой день, набравшись храбрости, я пошел в кабинет директора и объявил ему, что готов идти в карцер и куда угодно, но только играть больше не буду. Так расстались мы навсегда с богиней музыки, ко взаимному нашему удовольствию.



[1] Туторство — здесь покровительство (от лат. tutor — защитник).

 

Опубликовано 24.11.2020 в 14:51
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2024, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Юридическая информация
Условия размещения рекламы
Поделиться: