XI. ПЕРЕД ГРОЗОЙ[1]
1. Не то, так другое!
— Просись в один из освободившихся номеров в четвертой галерее, где я сижу, — простучал мне Синегуб, мой нижний сосед по пребыванию в Доме предварительного заключения, куда меня на двадцать первом году жизни посадили во второй раз после непродолжительной жизни на поруках у отца.
— Зачем? — с удивлением спросил я его.
— Надзиратель у нас отчасти из сочувствия, а отчасти из-за денег начал передавать контрабандой не только мелкие записочки, но и целые рукописи. Тебя настоятельно просят с воли перейти сюда.
— Мне грустно расставаться с тобой, — ответил я. — Нас могут посадить далеко друг от друга.
— Это ничего! — сказал он в утешение. — Мы будем постоянно переписываться через этого же самого надзирателя.
В тот же день я подал заявление управляющему Домом предварительного заключения, что в моем угловом номере холодно, темно и сыро. Это была совершенная правда, и я сидел в нем только потому, что без особенно уважительной причины не желал обращаться к начальству ни с какими просьбами. Но теперь уважительная причина была, и потому я просил перевести меня в указанный Синегубом номер.
Через два дня моя единственная за все время просьба была исполнена, и я тотчас же вступил в непосредственную тайную переписку с моим другом Кравчинским, находившимся на свободе, и с курсистками, носившими мне книги.
Почувствовав возможность передачи своих научных и литературных произведений на свободу и даже за границу для напечатания, я принялся сначала утилизировать время своего вынужденного бездействия, чтобы усердно разрабатывать вопросы экономической и моральной жизни народов, над которыми я много думал ранее.
После своего первого годичного заточения, перед отдачей меня на поруки отцу, я передал курсисткам, приносившим мне с воли книги, целую кучу своих тетрадей. Другую часть набросков, вынесенную из темницы лично, я оставил в доме моего отца.
Теперь я не просил его о возвращении их мне по двум причинам, из которых каждой в отдельности было бы совершенно достаточно.
Первая причина заключалась в том, что я был не без основания взволнован при свидании с отцом для того, чтобы говорить ему о своих научных статьях, а вторая была — сознание, что он их уже сжег, немедленно, после того как нашел в моем письменном столе и увидел, что в них говорится о подозрительных для нашего правительства «социальных» вопросах (все равно, как бы они ни решались)! Ведь никаких подобных «иностранных» тем даже и разрабатывать не полагалось в богоспасаемой русской империи по твердому убеждению всех тогдашних наших администраторов.
И отец, имевший с ними непосредственные сношения, знал это лучше, чем кто-либо другой.
Значит, по его мнению, которое я мысленно читал теперь заочно у него в голове, надо скорее сжечь все рукописи по социальным вопросам, хотя бы в них и доказывалось, что равномерное распределение земель и капиталистических сооружений не может принести материальной выгоды крестьянам и рабочим.
Иначе обязательно попадешь в ссылку!
И вот, ничего не сказав отцу на свидании, я энергично принялся за восстановление уничтоженного им, продолжая то, что было отдано курсисткам на сохранение. С каждым днем я все сильнее и сильнее увлекался этим предметом и по нескольку часов в день даже забывал о своем одиночестве и неволе, обложенный в своей тесной, полутемной камере десятками книг, присланных мне друзьями с воли.
Я уже радовался скорому окончанию начерно своего давно начатого политико-экономического трактата, едва укладывавшегося в два тома, как вдруг получил записочку от Розы (одной из курсисток, носивших мне книги):
«Дорогой друг!
Прежде всего не беспокойтесь! Все обошлось благополучно, насколько было возможно.
У моих подруг, хранивших ваши тетради, вчера был произведен обыск. В самой середине ночи раздался сильный звонок в парадную дверь их общей квартиры.
Одна из них в темноте подбежала босая к двери и, приложив ухо к щелке, услышала там звук шпор. Она сейчас же бросилась в кухню, ясно понимая, что прежде всего надо позаботиться о вас и сжечь ваши тетради, чтобы вам не было из-за них неприятностей. Она все успела сжечь.
Ни одного листка не досталось жандармам, как бешено они ни звонили и ни толкали в двери, крепко запертые на крюк. Их впустили, только когда в печке остался один пепел. Двух ее подруг арестовали, три другие, в том числе и она, остались на свободе и сейчас же прибежали сказать мне, чтобы я вам передала все.
Если до вас дойдут известия, помимо меня, об этом обыске и аресте, то будьте совершенно спокойны: ничего вашего у них не отобрано. Они скорее умерли бы, чем отдали бы ваши тетради жандармам и этим причинили бы обыск у вас в камере и допросы вас о том, как вы их передали из заключения.
Итак, будьте спокойны на этот счет. Мы все посылаем вам сердечные приветы.
Ваша Роза ».
Читатель может себе представить мое отчаяние! Итак, от упорных трудов в несколько месяцев моего первого заточения теперь осталась одна кучка пепла! Зачем же я продолжал их теперь здесь, зачем заканчивал эту большую работу?! Я печально взглянул на новую горку исписанных тетрадок, лежащую на стенной полке. Что они теперь?
«Это концы несуществующих начал! Они ни на что более не годны... Что же мне теперь делать? — думал я, бегая, как зверь в клетке, по своей камере, четыре шага вперед и четыре назад, с крутым поворотом в углу на каблуке. — Неужели опять восстанавливать начало, а эти концы послать другим друзьям для того, чтобы они и их сожгли, если не желают выдать меня Третьему отделению? Как хорошо сказала Роза: "...не беспокойтесь"! Да! Верно! Зачем мне беспокоиться? Ведь мои друзья все успеют сжечь в решительную минуту, хотя бы жандармы их схватили за горло! Они все меня очень любят и не дадут в обиду!»
Так я иронизировал не над своими друзьями, никак не над этими самоотверженными, любящими душами! Я сам понимал, что им не оставалось другого выхода. Жандармы прежде всего задались бы вопросом не о том, каково содержание моих рукописей, а о том, как я мог передать их на волю из одиночного заключения?
Вышло бы целое новое дознание о «преступной передаче тетрадей» и ряд новых стеснений и неприятностей для меня и для всех моих товарищей по заточению.
Кроме того, было бы плохо для меня и с другой стороны. Найдя такую кучу моих писаний, «третьеотделенцы» получили бы обо мне высокое мнение, заподозрили бы во мне будущего серьезного деятеля.
Для пресечения этого в зародыше немедленно обеспечили бы для меня каторгу по суду или Восточную Сибирь административным порядком.
«Да! я должен теперь смеяться не над наивным, искренним письмом Розы, так характеризующим нашу современную действительность, — думал я, — а над всей русской жизнью, над всем русским обществом и более всего над теми помещиками и капиталистами, которые поддерживают у нас монархический строй!»
Чувство вражды ко всем, кто не идет против всевластного произвола, все сильнее и сильнее закипало в моей душе.
«Так пусть же, — говорил я, возбужденно бегая, как пойманный зверь, взад и вперед по своей клетке, — загорится зарево пожаров и над помещичьими усадьбами, и над зданиями капиталистов!
Ведь они поддерживали моих врагов, врагов свободной науки и гражданской свободы, которая одна может обеспечить всему населению мирную дальнейшую эволюцию, так пусть же и платятся за это! Конечно, они глупы, они долго не поймут, в ком причина их бед, они будут винить в них нас и просить тех же самых своих драгоценных защитников о дальнейшей от нас защите, не видя, что именно они и вызывали все их беды, исказив своими гонениями нормальное и всестороннее развитие человеческой мысли в области общественных знаний, а вместе с тем и нормальное течение самой жизни! Но от глупости им не будет легче! Да, пусть загорится зарево пожаров!»
Так мало-помалу развивалось во мне чувство возмущения против существовавшего тогда самодержавного строя и отвлекало от спокойной и беспристрастной научной разработки общественных вопросов.