2. В дырявых лаптях
Неудача с освобождением Волховского очень сильно подействовала на меня. Я сейчас же пошел осматривать окрестности Бутырского тюремного замка, где он теперь сидел. Но результаты оказались самые безотрадные.
Это было прочное каменное здание, стоящее особняком посреди огромной площади. Из четырех круглых башен по его углам две были заняты политическими, но ни одно лицо заключенного не высовывалось из-за решеток их окон, в которых были глухие рамы. Я обошел кругом: нигде нет подступа. По углам и у железных ворот стоят часовые с ружьями. Пришлось возвратиться домой и сказать Кравчинскому, что дело здесь безнадежно.
— Все равно! — ответил он. — Освободим по дороге, когда его повезут на допрос. Но только на предварительную подготовку понадобится теперь месяца три времени.
«Еще три месяца ожидания!» — подумалось мне. Они мне показались вечностью.
Моя пропаганда среди рабочих, которой я занимался, мало меня удовлетворяла.
Три-четыре крошечные книжки, составлявшие весь наш революционный репертуар того времени для народа, были прочитаны мною рабочим, но потребности пробужденного гражданского сознания их оставались все же неудовлетворенными. Ведь нельзя же было каждый вечер подряд перечитывать, как евангелие, одну и ту же сказку «О четырех братьях» Тихомирова, величиной в печатный лист, да брошюру Шишко «Чтой-то, братцы, плохо живется народу на святой Руси?» величиной в четыре страницы, да еще составленный Клеменцем народный песенник в шестнадцать страничек. Этого хватало на неделю, но ведь в году их бывает пятьдесят две!
А рабочему хотелось знать и о звездах, и о солнце, и о луне, и о чужих странах, и о порядках в них! И вот так называемая «преступная пропаганда» через неделю же свелась и у меня, как у других, на обучение рабочих географии, этнографии, космографии, т. е. всему тому, что входит в прямые обязанности народного учителя. «Но в таком случае, — пришло мне в голову, — не лучше ли и делать это, служа в земстве, а не преподавать тайно, уходя за это же самое в тюрьмы и рудники?»
Идя к моим новым друзьям, я ждал совсем другой деятельности. Мне никогда не хотелось «позабыть все, чему нас учили», как выражались некоторые, и опроститься умственно, до уровня безграмотной части населения, хотя бы морально она и была чище и лучше нашей интеллигенции. Мне хотелось поднимать умственный уровень масс до нашего уровня, и вся практика нашей пропаганды показала, что это же принуждены были делать и остальные, говорившие о собственном опрощении: они тоже преподавали рабочим географию, этнографию, историю, подчиняясь запросам самих рабочих, у большинства которых было сильное стремление учиться и знать все то, что знают их друзья, студенты, или «скубенты», как их многие тогда называли в народе. Рабочие в то время представляли собой действительно пробуждающееся к сознанию крестьянство, его интеллигенцию, его наиболее отзывчивый и предприимчивый элемент, выходивший из народных масс и стремившийся в города к новой, лучшей жизни, а не отбросы крестьянства, какими их тогда считали многие. И во всех своих странствованиях в народе я видел, что именно так, как я, относятся к ним молодые крестьяне, не выходившие еще ни разу из деревень, но старающиеся усваивать себе их внешность.
Теперь я познакомился с избранными из них и увидел, что после прочтения ими в два-три дня всех моих нелегальных изданий я принужден был далее давать им только легальные книги.
Когда я высказал эти соображения на собрании остатков московской группы нашего общества, — а в ней уцелели теперь только четыре человека вместе со мною, — то Наташа Армфельд мне ответила:
— Что же делать? Если правительство не разрешает школ для обучения рабочих легально, то приходится обучать их тайно, с опасностью для собственной жизни.
— А не лучше ли, — ответил я, — прямо низвергнуть правительство, считающее народное образование и вообще умственное пробуждение масс опасным для своего существования, и заменить его новым, республиканским, которое не только не считало бы все науки опасными для себя, но, наоборот, клало бы их в основу своей прочности? Ведь при нем в десять лет было бы сделано обычными учителями то, что не будет сделано нами и во сто?
— Это уже якобинство, — ответил Кравчинский. — Ты хочешь coup d'Etat[1], произведенного небольшой горстью интеллигенции. Но сейчас же произойдет контрреволюция и старое будет восстановлено, как во Франции при Наполеоне, раньше, чем ты что-нибудь успеешь сделать для народа.
Но мне не хотелось верить этому.
«Образованная часть населения, — думалось мне, — хотя и мала у нас, но она находится в центре и потому сильна своим положением. Как небольшая горсть хороших смелых стрелков на высотах может остановить целую армию, — так и мы в центрах государства, прикрытые броней своей невидимости, можем сделать политический переворот и можем создать федеральное республиканское правительство, как в Швейцарии и Соединенных Штатах, основанное на всеобщей подаче голосов той части населения, которая получила уже начальное образование. Безграмотных придется исключить из избирательных списков до тех пор, пока они не выучатся хотя бы читать, писать и считать, для чего должно быть объявлено сейчас же всеобщее бесплатное обязательное обучение для детей и для взрослых. А иначе безграмотные граждане действительно восстановят старый порядок, не будучи в состоянии понять своим ограниченным умом преимуществ нового».
— Пойду еще раз посмотреть на народ в средней России, — ответил я своим друзьям, — чтобы составить себе окончательное мнение!
Хождение по народу привлекало меня тем, что я действительно находил в крестьянах много оригинального, такого, чего я не замечал в них в своем прежнем, привилегированном положении...
Я пошел к своему другу, рабочему Союзову.
— Тебе не хочется тоже походить по простому народу? — спросил я его.
— Хочется! — ответил он.
— Так пойдем вместе пильщиками в леса.
Пильщиком идти мне особенно хотелось, потому что в таком виде ходил в народе мой друг и идеал Кравчинский. Его рассказы о том, как он стоял в высоте на бревне и распиливал его на доски вместе со своим товарищем Рогачевым, рисовались в моем воображении, как нечто поразительно красивое.
— Пойдем! — ответил Союзов, и было видно, что он уже так привязался ко мне после ареста своего первого идеала — Устюжанинова, что готов был идти со мной в огонь и в воду.