Осенью 1966 года, однако, произошла зловещая акция, которая показывала, что «наверху» не примирились с оппозицией и готовятся к новым репрессиям: 16 сентября 1966 года было принято постановление «О внесении дополнений в Уголовный кодекс РСФСР»: статья 1901, карающая за распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, и статья 1903 — активное участие в групповых действиях, грубо нарушающих общественный порядок (статья, явно направленная против митингов и демонстраций). Постановление это вызвало протест, подписанный 21 представителем научной и литературной общественности. Всеми нами оно было воспринято как предвестник грядущих бед.
Так кончался 1966 год. С душевным трепетом мы встречали 1967-й.
Я встретил этот год в тяжелой обстановке: у постели больной матери о. Глеба Якунина — Клавдии Иосифовны, которой вскоре предстояло стать моей свояченицей. Она тяжело страдала. У ее постели сидели мы трое: моя будущая жена Лидия Иосифовна, другая ее сестра Агафья Иосифовна и я. На другой день Клавдия Иосифовна меня похвалила, сказав: «Вы серьезный человек!» Я в ответ рассмеялся и сказал: «Такую похвалу я слышу в первый раз».
Однако в 1967 году и мне, и всем моим друзьям предстояло стать серьезными. 1967 год оказался действительно серьезным годом.
Серьезное у меня началось, однако, с не очень серьезного разговора: были мы как-то (это было еще в декабре 1966-го) в гостях у моей свояченицы на улице Жуковского. Был там и Алексей Добровольский. Вышли. Спустились в метро «Кировская». Говорит мне Добровольский: «У меня возникло большое дело: появились связи в типографии; кое-что уже отпечатали (церковные праздники), хочу отпечатать журнал „Феникс“: там статьи Галанскова, моя и другие. Отпечатаем сразу тысячу экземпляров».
— Алеша! Вас же посадят, если даже вы отпечатаете собрание сочинений Ленина, — самый факт, что можно что-то печатать без цензуры, приведет их в ужас.
— Ну, так что же?
— Наконец, вы же страшно подведете рабочих. Они же не понимают, что за это тюрьма.
— Ну, так что же?
— И самое главное: вы же ничего не достигнете. Весь тираж будет немедленно конфискован.
— Все-таки, может быть, и нет. Подумайте, какой эффект: в Советском Союзе массовым тиражом выйдет нелегальный журнал…
Я снова повторил свои доводы. Мне казалось, что Алексей заколебался. Оказалось, нет. Через несколько дней он бросился с головой в это безумное предприятие.
«Связи» выражались в том, что Добровольского кто-то познакомил или только обещал познакомить с Павлом Радзиевским. Тогда ему было 20 лет. Я познакомился с ним много позже, лет через 12, уже в эмиграции, в Париже. Он на меня произвел впечатление неплохого парня, готового помочь товарищу.
Во время судебного процесса, давая свидетельские показания, он заявил, что совершенно не знал, что именно готовятся печатать. Вряд ли, конечно, было так, — не может быть, чтобы так уж совершенно ничего и не знал, но, конечно, по молодости лет, не представлял себе полностью всей опасности затеянного предприятия.
А Добровольский (исходя из своей идеи — «сострадают — ну, и что же?»), конечно, ни одним словом и даже намеком не предупредил его. Он, вероятно, изобразил дело так, что речь идет всего лишь о литературной полемике (недаром Радзиевский говорил на следствии, что он лишь видел статью о Шолохове) и что ничего решительно рабочим не угрожает, тем более что некоторые материалы (религиозные календари) они размножали и раньше.
Все это очень похоже на Добровольского: он действовал часто методами Петра Степановича Верховенского, не имея, впрочем, и десятой доли талантов и изворотливости этого героя «Бесов», прототипом которого является знаменитый Нечаев.
Но рабочие «Гидроцветметпроекта» оказались похитрее и более практичными, чем Радзиевский. Увидев, что материалы носят явно антисоветский характер, они отнесли их в КГБ (что можно было ожидать еще от пьяных прощелыг, согласившихся печатать из-за заработка). КГБ сразу завело дело.
Таким образом, метод Добровольского — дать печатать материалы совершенно незнакомым рабочим через не ведавшего, что творит, посредника — обернулся против него. Рабочие смекнули, в чем дело, — и как люди беспринципные и продажные решили, что предательство будет лучшим выходом из положения.
В этом предостережение и урок будущим деятелям демократического и революционного движения России: никогда не действовать методами Верховенского, — чистое и святое дело должно делаться чистыми руками, — а «бесовские» методы порождают бесовщину, и только бесовщину.
Распутать дело и дознаться, кто авторы, не составляло для КГБ никакого труда. По отпечатанному на машинке тексту узнали и машинистку — это была Верочка Лашкова, которая не раз печатала документы самиздата и «машинописный» почерк которой, как и ее машинка, уже были зафиксированы в КГБ. Узнали и о Добровольском. Юрия Галанскова арестовали тотчас, так как его фамилией было подписано открытое письмо Шолохову, помещенное в журнале, а также передовая статья «Можете начинать». Никаких улик не было в отношении Александра Гинзбурга, но на Александра кагебисты уже давно точили зубы, так как за несколько месяцев до этого он составил «Белую книгу» о процессе Синявского и Даниэля. Прихватили и его. Заварилась каша.
Я был знаком со всеми героями будущего процесса. О знакомстве с Юрием Галансковым, Алексеем Добровольским и Верочкой Лашковой я уже говорил. В декабре 1966-го, совсем незадолго до ареста, я познакомился с Александром Гинзбургом. Это было на квартире у Веры. Когда я пришел к ней, я встретил у нее молодого человека, светлого блондина, чистого, аккуратного. Он рассказывал, что только что был у прокурора, который предупреждал его об ответственности за «Белую книгу», которая к этому времени уже была известна за границей. Прокурор грозил Александру привлечением к уголовной ответственности и заявил:
«Не думайте, что мы из вас будем делать героя, как из Синявского и Даниэля. Мы вас посадим как уголовника, по новой 1901-й статье».
(Вышло, что Александр был посажен через месяц как раз по статье 70-й и, как говорят в таких случаях евреи, «из него-таки сделали героя».)
Александр произвел хорошее впечатление: вежливый, аккуратный — в нем совершенно не чувствовалось того налета богемы, который я замечал почти у всей демократической молодежи. Он производил впечатление очень культурного молодого человека. На еврея он похож мало. Говорил чистым литературным языком. Однако, когда возник вопрос, кому раньше Верочка должна печатать статью — мне или ему, — он спросил: «А что, Анатолий Эммануилович не может подождать?» И в этом вопросе прозвучала типично еврейская интонация.
И вот теперь, через месяц, все эти люди, такие обыденные, такие близкие, с которыми я в силу своего возраста говорил покровительственно, находятся в заключении, в страшных тюрьмах КГБ, и им предстоят долгие годы мучений. Это было непостижимо, не помещалось в голове. Ведь они для меня были дети. И я смотрел на них, как на детей.