Я, между тем, все эти годы был в церковной скорлупе: с 1959 года, когда меня выгнали из школы, у меня порвались всякие связи с советскими людьми. В мае 1960 года, когда умер мой друг Евгений Львович Штейнберг, профессор и писатель, порвалась последняя ниточка.
Ни с кем, кроме церковников, священников, диаконов, бурсаков-семинаристов и «академиков», я не водился, праздничные дни проводил у Вадима. Вадим Шавров, его друг — очень религиозная дама — и я, мы составляли неразрывное трио.
Так я жил, общаясь лишь с узкой церковной средой, занимаясь писанием статей, которые распространял Вадим. Лишь изредка до меня доносились слухи о том, что творится на широких просторах, на большой земле: о первых рассказах Солженицына, которые я прочел с жадностью, о «Новом мире», о котором я знал больше понаслышке, о В. Я. Тарсисе, о чтении стихов у памятника Маяковского, о бунтующей молодежи — смогистах. Но душой я рвался туда, в этот покинутый мною мир, и туда проникали обо мне слухи, и там читали мои статьи, слышали о нас с Вадимом.
Как вдруг неожиданный толчок вывел меня из моего уединения.
Среди моих машинисток была некая Александра Ивановна Стрельцова. Несчастная, одинокая женщина. Муж у нее сгинул в лагерях во время ежовщины, сын погиб во время войны. И жила она в небольшой комнатке в квартире около почтамта на Мясницкой. Печатала она хорошо, но часто работа прерывалась. Она неожиданно говорила: «Идите, идите, вот там рядом живет другая машинистка. Я больше не могу». Не сразу я узнал, в чем дело: несчастная женщина страдала запоем, и неожиданно ею овладевал бес пьянства — ей надо было немедленно бежать в магазин, покупать водку, чтобы потом всю ночь пить, пока она не повалится на постель вдрызг пьяной. Вскоре она умерла. Царство ей Небесное. Хорошая и несчастная была женщина.
Около нее всегда копошились какие-то странные люди. Один дефективный парень лет двадцати, вскоре найденный мертвым на лестнице московского дома, добывавший себе деньги на водку экстравагантным образом: он писал стихи продавщицам магазинов. Стихи примерно такие:
Стояли сильные морозы,
Владела мной печаль.
Дарил тогда Вам розы,
И Вы их ставили в хрусталь.
Продавщицы давали ему за это мяса, обрезки колбасы. Он, однако, их не ел. Он работал поставщиком на винных складах. Там было много мышей. Требовались кошки. Кошек надо было кормить. Он их подкармливал мясом, и за это ему отпускали вино, и он каждый день пьянствовал. А Александра Ивановна его жалела, испытывала к нему материнскую нежность, опекала, хотела крестить. Сын коммуниста, он был некрещеный. Так текла эта несчастная жизнь, пока не найден он был мертвым на лестнице чьего-то дома, несчастный, кроткий, пьяненький человек, всеми оставленный, всеми презираемый здесь, но не там, где «последние будут первыми» и где нет лицеприятия, ибо людская слава и людское величие суть мерзость перед Богом.
Однажды Александра Ивановна печатала мне мою беседу в Ждановском райисполкоме. Стояло лето 1965 года. Когда я пришел за отпечатанной рукописью, у Александры Ивановны сидел какой-то чернявый мальчик, на которого я не обратил особого внимания. Я расплатился и вышел. На лестнице мальчуган подошел ко мне.
«Я, — сказал он, — украдкой от Александры Ивановны, прочел вашу рукопись. Хотел бы с вами поговорить». (Потом оказалось, что Александра Ивановна сама дала ему рукопись.) Он пошел меня провожать до дома на улице Жуковского (это недалеко, около Чистых Прудов), где жила моя жена. Я начал говорить с ним на «вы», но он мне сказал: «Говорите мне „ты“ и называйте меня Женя». А когда мы прощались, назвал свою фамилию: «Кушев». Это был мой первый знакомый «оттуда», из кругов бурлящей, взъерошенной, взбудораженной молодежи. Думал ли я, что эта незначительная встреча станет «убийством в Сараево», начнет новый период в моей жизни и деятельности.
Он вскоре приехал ко мне в Ново-Кузьминки. Поговорили. Пошли гулять в Кусково, в Шереметьевский парк. Я ему рассказывал про Евангелие. Сидели на скамейке, я говорил о Христе. Задумчиво он сказал: «Как хорошо, и как это не похоже на все эти политические термины и политический жаргон». Он вскоре принял крещение, стал моим крестным сыном. Но религиозные настроения оказались мимолетными. Человек не особенно глубокий, увлекающийся, ему свойственны лишь поверхностные религиозные эмоции. Посещение церкви раз в год — на Пасхальной заутрене — и розговины за праздничным столом. Но недавно в Люцерне, когда он меня посетил, во время прогулки мы присели с ним на скамейку около монастыря Веземлин. С горы открывался чудесный вид на город. И он сказал: «А помните тот разговор на скамейке в Кусковском парке? Тогда ведь еще никого не было: ни Сахарова, ни Григоренко…» Значит, запало в душу…