Глава четвертая
После стихов — проза
А жизнь шла своим чередом. Впервые начали появляться трещины между мною и некоторыми из моих друзей.
У меня в это время было три рода деятельности. Одна — школьная, официальная. Вторая — работа в «Журнале Московской Патриархии» — полуофициальная. Уже в это время я стал заниматься деятельностью совсем неофициальной: писанием работ, как тогда называли, НДП — «не для печати». Эти работы распространялись лишь в узком кругу и представляли собой зачаток «Самиздата».
И тут начали проявляться впервые расхождения. Формулируя свои принципы, я, разумеется, не делал тайны из того, что являюсь христианским социалистом. Но мои друзья боялись этого слова так, как правоверный еврей боится «хазер» — свинины. Это я в первый раз почувствовал в лагере, когда прочел одну из моих статеек, написанных от руки, своему товарищу по узам — верующему старичку. Он сказал: «Это все правильно. Я сам за справедливость и против богатых. Только слово-то уже очень противное. Нельзя ли вместо него какое-нибудь другое?» Я невольно вспомнил щедринскую купчиху, которая боялась слова «жупел». Точно так же боятся этого слова многие за границей.
Но я всегда был сторонником ясности и определенности. Если бы я жил в Англии, я был бы левым лейбористом, в Германии, Италии, Франции я был бы вместе с левыми католиками (с людьми типа Генриха Беля) и был бы заодно с социалистами.
В старой России я примыкал бы (подобно епископу Михаилу Семенову и о. Григорию Петрову) к народным социалистам. Я принимаю целиком и полностью всю программу эсеровской партии (партии, немарксистской и уважающей религиозные верования). Не признаю я только террор. Народные социалисты — это та часть эсеровской партии, которая отвергла террор.
Но мой социализм заставлял морщиться моих друзей-церковников, и я мучительно сознавал свое от них отчуждение.
«Вы никогда не найдете ни с кем общего языка, потому что вам надо такой идеологии, которая была бы одновременно и красной, и белой, и зеленой, и розовой, а так не бывает», — говорила мне очень неглупая женщина, моя приятельница. «Если вы сумеете оставить после себя какой-то след, может быть, через сто лет вами заинтересуются».
«Ну, что же — сто лет не так уж много, — подожду», — отвечал я. И декламировал стихи Луи Арагона, опубликованные им под псевдонимом «Дестан» в годы немецкой оккупации Франции.
«Но колебанья бесполезны. Все ясно для меня.
Я говорю из тьмы железной для завтрашнего дня».
А мой ближайший друг Евгений Львович острил, вышучивал мой интерес к личности Троцкого: «Вам надо, чтобы Троцкий воскрес и принял христианство. Вот тогда вы будете довольны».
«Ну что ж, это было бы не так уж плохо», — отвечал я.
«Ну, уж ни за что бы не хотел, чтобы мною правил профессиональный оратор», — сказал один из друзей, присутствовавший при этой беседе.
«Вы предпочитаете профессионального бандита или плохого агронома?» — парировал я.
В это время мы разъехались с мачехой, продав предварительно отцовский домик в Вешняках. Екатерина Андреевна переехала в Москву, а я купил себе крохотную комнатку в Ново-Кузьминках.
Знают эту комнатку все мои друзья и знакомые. Здесь прошла вся моя деятельность. Здесь я провел самые знаменательные 11 лет своей жизни. И на дружеском жаргоне моих ребят самое место стало называться «Ново-Левитинки».
Также интересное это место. Вслед за Вешняками проходит Рязанское шоссе — дорога, ведущая из Москвы в Рязань. Тут граница владений графов Шереметьевых. За шоссе начинались владения князей Голицыных, которые оканчивались великолепным парком, окружавшим княжеский дом, сгоревший в 1917 году. Недалеко от Кузьминок (так называлось имение Голицыных) — Ново-Кузьминки, поселок, возникший уже в советское время, в тридцатые годы, состоявший из крохотных деревянных домиков, переполненных жильцами. Домик, совладельцем которого я был, — крохотный, но в нем было шесть владельцев. Самое маленькое владение — мое: 11 метров, да коридорчик — 4 метра. Комнатка отделена фанерной стенкой от соседей. Все слышно, как в одной комнате, только не видно — фактически не стенка, а занавеска. И каждый человек на виду. В домике живут простые рабочие люди.
Вся моя деятельность протекала здесь, соседи знали о ней, если не все, то, во всяком случае, многое. Милиция и «органы» их осаждали без конца, но не было случая, чтобы кто-нибудь дал этим «блюстителям порядка» какие-нибудь сведения. А с некоторыми из соседей у меня сохранилась самая теплая дружба до сей поры.
Стало быть, кое с кем общий язык я сумел найти раньше, чем через сто лет. Вообще лучше всего я нахожу общий язык с простыми русскими людьми: и в лагере меня любили, и ученики (особенно в Марьиной Роще, где только рабочие ребята) были мне свои, родные, и соседи стали мне близкими. И семинаристы (из деревенских парней) меня жаловали. Только с интеллигентами (и там, и здесь, в эмиграции) у меня отношения не ладятся. Не любят они меня. Ну, а я их. Как же не народный социалист?