Первое место, куда я отправился, была церковь. В ближайшее воскресенье я причастился за ранней обедней, впервые за семь лет.
Вешняковская церковь, где был я прихожанином долгие годы, — знаменательный храм. Когда входишь туда, кажется, ничего со времен Шереметьевых не переменилось: не только старинные иконы, перед взорами которых за 300 лет прошло бесчисленное количество вешняковских крестьян, но и люди как будто те же. Пожилые, простые, скромные, старики и старушки.
Церковь в Вешняках была закрыта в 1937 году. Но пробыла закрытой лишь самое малое время. В 1945 году, сразу после войны, была открыта вновь, так что уцелели все старые иконы и старинная церковная утварь, и все старые прихожане еще были живы; они открыли храм и стояли на тех местах, с которых согнали их во время закрытия церкви 8 лет назад. Хорошо молилось в этом храме, среди простых русских людей. Особенно хороши ранние обедни в нижнем Успенском храме, низеньком, тесном, древнем, полутемном, — в это время, в ранний час, здесь совсем темно. И одни простые люди. В крохотном приделе — исповедь. На клиросе гудят псаломщики и певчие-любители (простенькие девушки в платочках). Поздняя обедня — в верхнем храме — здесь уже хор. Очень примитивный, но все-таки профессионалы. Поют неважно, особенно неприятны потуги (очень неумелые) на концертное пение.
А в нижнем храме в это время — совсем другие люди, здесь происходят крестины детей.
Масса подвыпивших парней, дамочки в шляпах. Переминаются в ожидании крестин, толпятся у свечного ящика, покупают свечки, расплачиваются… Крестины посреди церковки, двумя-тремя партиями. Каждый раз крестят по сорок-пятьдесят детей. Люди из Вешняков, из Кускова, из Перова, из многих окрестных сел. Церковь одна на несколько десятков километров.
Во время крестин — гомон. Никто ничего не понимает из того, что читает священник по требнику и подпевает дьячок, не понимают и службы. Единственный осмысленный момент — общая исповедь, которая фактически соединяется с проповедью. Здесь иногда проскальзывают в устах священника интересные мысли. Помню, например, рассказ пожилого священника: «…Приходит ко мне однажды, — рассказывает батюшка, — женщина, плачет, плачет: „Облегчите, батюшка, мою совесть…“ — „Да что такое с тобой случилось?“ И говорит она мне: „Батюшка, я прокляла свою мать… сказала ей: чтоб ты сдохла, старый черт, и она в тот же вечер умерла. И я с тех пор места себе не нахожу“. Интересен ответ священника. Интеллигент бы стал успокаивать: „Ну, что ж, у вас были расстроены нервы…“ Фанатик бы сказал: „Окаянная грешница, нет тебе прощения“. Но не так сказал старый, много видевший на своем веку, побывавший в лагерях человек. Он ответил: „Ты мучаешься, плачешь, это хорошо, продолжай плакать — этим ты будешь искупать свой грех“.»
И передо мной в этот момент прошли многие грехи и тоже хамская грубость, которую я допускал по отношению к бабушке; вздохнув, я перекрестился.
Священники — все старички, люди опытные, практические, прошедшие лагеря. Этого не скрывают: один из наших батюшек, говоря против курения, рассказал, как в лагерях многие меняли последнюю хлебную пайку на курево и умирали прежде времени от дистрофии.
Много говорят против абортов. Один из батюшек, строгий, крикливый, называет прямо женщин убийцами. Бабы плачут.
Изредка ловлю на себе любопытные взгляды батюшек. Но я ни в какие разговоры ни с кем не вступаю. Однажды слышал за собой вполголоса произнесенную реплику: «крещеный». Мачеха мне рассказывала, как кто-то ей говорил: «Сначала удивлялись: еврей пришел в церковь. Потом привыкли».