Самое яркое воспоминание тех дней — «вторники» в нашем институте. По инициативе Сергея Сергеевича в феврале и в марте 1941 года каждый вторник были доклады крупных театральных деятелей. Приглашали какого-либо крупного режиссера, публика была очень узкая — мы, сотрудники, аспиранты института, и человек 20 актеров, режиссеров, которым рассылались пригласительные билеты. И вот здесь иной раз звучали такие речи, что никто не верил своим ушам. Видимо, Берия, который тогда ходил в «либералах», хотел показать, что он чем-то отличается от Ежова, а что касается исчезновения Мейерхольда — это просто так, небольшое недоразумение.
Особенно мне запомнились два доклада: Николая Павловича Акимова и Соломона Михайловича Михоэлса.
Николай Павлович Акимов заслужил право на благодарную память потомства. Человек многообразных талантов, великолепный театральный художник и блестящий режиссер, он был в то же время на редкость смелым человеком. На этот раз он выступил с докладом на тему о советской драматургии. В тезисах его докладов, с которыми и мы, аспиранты, ознакомились раньше, обратил на себя внимание один странно звучащий пункт: «необходимость разграничения функций драматурга и цензора». В докладе Акимова это выглядело так: «У нас драматург, когда пишет пьесу, думает только об одном: это не пропустят, это не пропустят. И все вычеркивает, вычеркивает, вычеркивает. И когда эта пьеса приходит к цензору, тому уже с ней делать нечего: все уже вычеркнуто. Но точно так же нечего делать и актеру, и режиссеру, и зрителю». Все ахнули от изумления: о цензорах у нас говорить не принято — после принятия сталинской конституции, которая гарантирует свободу слова и печати, у нас цензоров, как известно, нет. Дальше пошло в том же духе. Акимов буквально не оставил камня на камне от официального репертуара.
Несколько в ином плане выступал Михоэлс. Должен признаться, что мне очень не хотелось идти на его доклад. Уж очень отталкивало название: «Искусство народов СССР». Тем не менее пошел. Опоздал минут на пять. Открыл дверь. Первое, что меня удивило, — многолюдство: весь зал был полон. Обыкновенно на докладах бывший бальный зал зубовского особняка был полон лишь наполовину. Говорит еврей, невысокого роста, очень некрасивый. Помню, мелькнуло в голове: «типичный коммивояжер». Но через минуту я уже перестал что-либо замечать. Я весь превратился в слух. Замечательно говорил этот человек. Без всяких внешних украшений, без всякого пафоса, покорял исключительно силой мысли. Он очень пренебрежительно отозвался об официальном искусстве, «национальном по форме и социалистическом по содержанию». О декадах среднеазиатских и закавказских «мастеров искусства», на которых присутствовал Сталин и о которых гремели за год перед этим все газеты, отозвался как о «выставке ковров». Затем стал говорить о национальной форме — как каждый человек воспринимает общечеловеческое в искусстве через призму национального. Рассказал о том, как он работал над ролью Лира. Он признался, что в ходе работы над Лиром он приходил в отчаяние, готов был отказаться от роли, никак не мог представить себе психологию легендарного английского короля, жившего в доисторические времена. И вот как-то вечером, когда он дома перечитывал (в который раз!) сцену бури, стенаний Лира, очутившегося в поле под открытым небом в непогоду, его вдруг осенило: да ведь это Иов, наш библейский Иов на гноище. И как только он это представил, для него все стало ясно. Так через национальное (еврейский библейский образ) он подошел к общечеловеческому.