1938 год ознаменовался снятием с себя сана обновленческим митрополитом Николаем Платоновым, который становится с этих пор штатным сотрудником Музея Истории Религии, помещавшегося в бывшем Казанском соборе. Это событие, бросившее яркий свет на всю предшествовавшую его деятельность, мною подробно описано в работе «Закат обновленчества», широко распространившейся в церковном самиздате и напечатанной в журнале «Грани» за 1974 год.
Между тем, несметные толпы наполняли оставшиеся храмы. В 1936 году, чтобы попасть к светлой заутрене в Князь-Владимирском соборе, мне пришлось занять место на клиросе в 2 часа дня. Так же обстояло дело и в 1937-ом, и в 1939-ом. В 1938-ом, 1940-ом и 1941 гг. я был у заутрени в Никольском соборе. Так как этот храм двухэтажный, то здесь можно было занять место гораздо позже — в 7–8 часов вечера. В великом посту сотни тысяч человек приступали к исповеди и причастию. Оставшиеся священники буквально сбивались с ног, падали от усталости. Подавалось огромное количество записок о здравии «скорбящих» (термин «заключенный» был запрещен). По всей стране храмы были закрыты. Оставалось менее 100 церквей.
Возникает вопрос, почему все-таки Сталин, истреблявший в это время даже зародыш какого бы то ни было инакомыслия, все-таки сохранил остаток церкви — патриаршего местоблюстителя, обновленческого первоиерарха, нескольких епископов. Видимо, уже тогда коварный и дальновидный диктатор предусматривал, что настанет время, когда он сможет использовать и этот козырь в своей азартной, сложной, кровавой игре за мировое господство.
В это время я не был ни в тюрьме, ни в лагере. Все, что там происходило, считалось строжайшим секретом; разговор об этом грозил немедленным тюремным заключением. Тем не менее кое-что проникало на волю. Все мы знали о страшных пытках, которые происходят в застенках НКВД. Приходилось видеть людей, которым в редчайших случаях (1 на 10 тысяч) удавалось выйти на волю. Они производили кошмарное впечатление; скелетообразные фигуры, тело, покрытое страшными рубцами, безумные, блуждающие глаза и упорное молчание о том, что происходило с ними. Кое-что мы узнали о жизни в лагерях. Борису Григорьеву удалось наладить нелегальную связь с одним заключенным, и Боря очень ярко нарисовал мне однажды картину тогдашней лагерной жизни; интересно, что решительно все в этом рассказе было мною впоследствии проверено по десяткам разговоров с заключенными, и все подтвердилось вплоть до малейшей детали. «Представь себе, — говорил мне Борис, — огромную оцепленную площадку, работает несколько сот человек; со всех сторон вышки, на вышках часовые. По малейшему капризу часовой может стрелять. Нет дня, чтоб обходилось без жертв. Представляешь себе, какой ужас смерти витает над этой толпой… Так работают 10–12 часов. Потом возвращаются в лагерь. В бараках — трехэтажные нары. Барак рассчитан на сотню человек. Туда впихивают по 600–700. Каждый день утром кого-то не досчитываются; ночью умер от истощения. У многих голодный понос. Они лежат тут же. Вонь такая, что невозможно дышать. По зоне ходят не люди, а скелеты. Выйти на волю — безнадежно».
Один из жителей Москвы (ныне глубокий старик), который был в то время в лагерях на Печоре, рассказывал: «Мы брели как-то глубокой осенью вдоль берега под конвоем на работу. Страшные порывы северного ледяного ветра пронизывали нас, шел проливной дождь, начиналась буря. А мы все брели и брели без бушлатов и шапок, мокрые, дрожащие, жалкие. А в это время мимо нас по Печоре медленно плыла баржа, на которой были сложены заботливо укутанные войлоком машины. И как мы в тот момент завидовали этим машинам». Эта картина, которую наблюдал живой еще теперь человек, представляется мне символической. Никогда (даже в дни войны) человеческая жизнь не ценилась так дешево, никогда и нигде человек не был так унижен, пригнут к земле, обезличен.
В народе есть поговорка. О плохой погоде говорят: «Хороший хозяин в такое время и собаку на улицу не выгонит». Про ежовские лагеря можно сказать: ни один самый плохой и жестокий человек никогда не будет так издеваться над собакой.