Прабабка Сара Фейга (урожденная Гранат — дальняя родственница издателя Энциклопедии) превратила его в приказчика, заставляла сидеть в лавке, а однажды послала в Москву по торговым делам. Здесь он и остановился в Борисоглебском подворье, около Варварки, и здесь его настигла страшная судьба.
Я не знаю, видел ли он там архиерея в карете (моего прадеда). Очевидно — нет, это моя фантазия. Но зато увидел там другого человека, вроде Чернышева-Кругликова, — психически ненормального. Не понравилось ему что-то в моем прадеде — и он тут же на месте стрельнул в него в упор из револьвера. Что именно не понравилось? Прадед был человек скромный, смиренный, но, как все люди не от мира сего, независимый. Видимо, ответил барину что-то резкое, как не надлежит отвечать бесправному еврею. Так и погиб в 1861 году мой прадед, оставив жену и двоих детей. До самой смерти моя бабушка призывала его имя, веруя в святость его молитв пред Престолом Божиим, как невинно пострадавшего. Верую в это и я.
В Чечерске осуждали прабабку: послала блаженного в Москву, на смерть. Но прабабка не была такая женщина, чтоб смущаться. Поехала в Москву, выяснила, как было дело. Барина посадили в сумасшедший дом, а родственники обязались платить пенсию осиротевшим детям до самого совершеннолетия. Затем вернулась, быстро вышла замуж вторично (на этот раз — за тертого калача, ловкого коммерсанта Боруха Певзнера), народила кучу детей, всем дала образование, всех вывела в люди — и сама умерла богатой купчихой. Смотрит на меня сейчас с фотографии столетней давности. Ей уже здесь лет 70. Простое, грубое, умное лицо. Платье с раструбами. Но глаза печальные, задумчивые, как бы стремящиеся разгадать странную тайну жизни.
У моей прабабки было шестеро детей — и как же отличались дети Менахема Менделя от всех остальных. Четверо Певзнеров — уравновешенные, спокойные люди. Мужчины — посредственности, сестры — умницы, но не выходящие за рамки своей среды. Зато первые двое — со странностями. Сын Копел (в семье его звали по-русски — Колей) — какой-то местечковый декадент. Вечно плакал, тосковал, томился. Вставал по ночам и начинал кричать, биться головой об стенку, так что никто не мог его успокоить. Послала его прабабка вместо со своей старшей дочерью лечиться в Кенигсберг, не помогло. Приступы отчаяния, безудержной тоски продолжались. И однажды во время такого приступа он умер. Врачи констатировали разрыв сердца.
Лет через шестьдесят после этого, когда мне было 22 года, мы с отцом приехали в Москву. Отец повел меня к своему дяде Льву Борисовичу, жившему в Просвирном переулке. Открыл Лев Борисович дверь, увидел меня и как-то странно на меня посмотрел. Когда я вошел, он меня обнял и сказал со слезами на глазах: «До чего ж ты похож на Копеля». Рассказали об этом бабушке, но она умиляться не стала, а, взглянув на меня, сказала: «Еще бы, он же был тоже сумасшедший»[1].
Но бабушка сама резко отличалась от всех своих родственников: от своего отца она унаследовала одухотворенность, пытливость, любовь к чтению. Только читала она не Талмуд, а Канта, и увлекалась не цадиками, а Львом Николаевичем Толстым. От матери ей достались энергия, практическая сметка, живой, быстрый ум. И уж не знаю, от кого, — золотое сердце, умение растворяться в другом, совершенно забывая о себе, каким обладают, кажется, только женщины. В то же время была она вспыльчива, резка на язык, но и трогательно нежна. Звали ее Лия, в детстве — Лиечка, а впоследствии носила она русифицированное имя Леонида Михайловна.
Лиечка получила образование в пансионе, в имении тех же графов Чернышевых-Кругликовых. Учила ее мадам Сомова, женщина хорошего дворянского рода, посвятившая себя просвещению народа. И вот, растет девочка. И проводит целые дни в огромной библиотеке графского дома. Читает, читает без разбора все, что попадет под руку. Шли уже семидесятые годы. И сюда, в Чечерск, доносились отзвуки того движения, которое было в столицах. Сюда его принесли семинаристы, сыновья священника Лепешинского. С ними Лиечка дружила, и от них она узнавала о народниках, о Чернышевском и Добролюбове, у них она получала книги Белинского. Здесь пристрастилась к философии. Многое ей нравилось, но не могло наполнить сердце. Не в пример поповичу Лепешинскому, она не стала ни атеисткой, ни материалисткой. С детства любила молиться, находила сладость в молитве и, что удивительно в девушке, изучила древнееврейский язык. Споря с Лепешинскими, она стала интересоваться философией и не испугалась даже Канта; внимательно прочла «Критику чистого разума». Уже позже, в 80-е годы когда она была замужем, ее покорил яснополянский граф, страстной почитательницей которого она осталась на всю жизнь и преклонение перед которым она передала и мне.
Когда ей исполнилось 16 лет, мать пыталась выдать ее замуж (так полагалось!); жених прислал в подарок часы, но уроки семинаристов не прошли даром. Она сказала матери твердое «нет» и отослала жениху его подарок. Зато помогала по дому, возилась с детьми, ездила в Москву. И не хотела выходить замуж.
Но не так-то просто было бороться со старой, властной еврейской купчихой Сарой Фейгой. Однажды поехала старая Сара на ярмарку, в Полтаву. И вдруг Лиечка получает сразу две телеграммы. «Поздравляю с помолвкой. Мать». «Обнимаю дорогую невесту. Левитин». Обе телеграммы как громом поразили девушку. Какой Левитин? Что за Левитин? Но крепка была властная рука матери. И через месяц бабушка уже ехала после свадьбы со своим мужем, Ильёй Израилевичем Левитиным, в Полтавскую губернию.
Было это в 1878 году, когда ей было 22 года, а муж ее был старше ровно на 20 лет, и было ему 42. Проездом, в Полтаве, он купил ей альбом — свой первый свадебный подарок, роскошный, в красном сафьяновом переплете. Бабушке запомнилось на всю жизнь, как лежал альбом на столе в гостинице, музыкальная машинка играла менуэт, а дед, довольный, ходил вокруг стола.
Сейчас этот альбом лежит у меня на столе, в Люцерне. И я иногда, оставшись один, завожу механизм и слушаю нежные, грустные звуки. И мне всегда вспоминается «Эолова арфа».