1932. Курск
Я один. Каждый вечер Александр Иванович куда-нибудь уходит, и я остаюсь один. Хозяйка ложится рано спать и запирает свою комнату. Соседи спят за четырьмя дверями, и только я один сижу в своей маленькой комнатке и жгу керосиновую лампу.
Я ничего не делаю: собачий страх находит на меня. Эти дни я сижу дома, потому что я простудился и получил грипп. Вот уже неделю держится небольшая температура и болит поясница.
Но почему болит поясница, почему неделю держится температура, чем я болен, и что мне надо делать? Я думаю об этом, прислушиваюсь к своему телу и начинаю пугаться. От страха сердце начинает дрожать, ноги холодеют и страх хватает меня за затылок. Я только теперь понял, что это значит. Затылок сдавливают снизу, и кажется: ещё немного и [тогда] сдавят всю голову сверху, тогда утеряется способность отмечать свои состояния, и ты сойдёшь с ума. Во всём теле начинается слабость, и начинается она с ног. И вдруг мелькает мысль: а что, если это не от страха, а страх от этого. Тогда становится ещё страшнее. Мне даже не удаётся отвлечь мысли в сторону. Я пробую читать. Но то, что я читаю, становится вдруг прозрачным, и я опять вижу свой страх. Хоть бы Александр Иванович пришёл скорее! Но раньше, чем через два часа, его ждать нечего. Сейчас он гуляет с Еленой Петровной и объясняет ей свои взгляды на любовь.
***
Мы жили в двух комнатах. Мой приятель занимал комнату поменьше, я же занимал довольно большую комнату, в три окна. Целые дни моего приятеля не было дома, и он возвращался в свою комнату, только чтобы преночевать. Я же почти все время сидел в своей комнате, и если выходил, то либо на почту, либо купить себе что-нибудь к обеду. Вдобавок я заполучил сухой плеврит, и это еще больше удерживало меня на месте.
Я люблю быть один. Но вот прошел месяц, и мне мое одиночество надоело. Книга не развлекала меня, а садясь за стол, я часто просиживал подолгу, не написав ни строчки. Я опять бросался за книгу, а бумага оставалась чистой. Да еще это болезненное состояние. Одним словом, я начал скучать.
Город, в котором я жил в это время, мне совершенно не нравился. Он стоял на горе, и всюду открывались открыточные виды. Эти виды мне так опротивели, что я даже рад был сидеть дома. Да, собственно говоря, кроме почты, рынка и магазина, мне и ходить-то было некуда.
Итак, я сидел дома, как затворник.
Были дни, когда я ничего не ел. Тогда я старался создать себе радостное настроение. Я ложился на кровать и начинал улыбаться. Я улыбался до двадцати минут зараз, но потом улыбка переходила в зевоту. Это было очень неприятно. Я приоткрывал рот настолько, чтобы только улыбнуться, а он открывался шире, и я зевал. Я начинал мечтать.
Я видел перед собой глиняный кувшин с молоком и куски свежего хлеба. А сам я сижу за столом и быстро пишу. На столе, на стульях и на кровати лежат листы исписанной бумаги. А я пишу дальше, подмигиваю и улыбаюсь своим мыслям. И как приятно, что рядом хлеб и молоко и ореховая шкатулка с табаком!
Я открываю окно и смотрю в сад. У самого дома росли желтые и лиловые цветы. Дальше рос табак и стоял большой военный каштан. А там начинался фруктовый сад.
Было очень тихо, и только под горой пели поезда.
Сегодня я ничего не мог делать. Я ходил по комнате, потом садился за стол, но вскоре вставал и пересаживался на кресло-качалку. Я брал книгу, но тотчас же отбрасывал ее и принимался опять ходить по комнате.
Мне вдруг казалось, что я забыл что-то, какой-то случай или важное слово.
Я мучительно вспоминаю это слово, и мне даже начинало казаться, что это слово начиналось на букву М. Ах, нет!
Совсем не на М, а на Р.
Разум? Радость? Рама? Ремень? Или: Мысль? Му'ка? Материя?
Нет, конечно на букву Р, если это только слово!
Я варил себе кофе и пер слова на букву Р. О, сколько слов сочинил я на эту букву! Может быть, среди них было и то, но я не узнал его, я принял его за такое же, как и все другие. А может быть, того слова и не было.[1]
[Конец 1932 или начало 1933]